Наконец он своего часа дождался: няне, видимо, приспичило в туалет. Озабоченно поглядывая вокруг и толкая перед собой коляску со спящей девочкой, она направилась мимо Пети в конец аллеи, где усмотрела какую-то молодую мамашу — кому ж и поручить на пять минут ребенка, если не такой вот матери.
Петя вскочил со скамейки и вежливо сказал ей в спину:
— Я могу присмотреть за Лизой!
— Ты знаешь Лизу? — удивилась женщина, повернув свою крупную кудрявую голову циркового борца.
— Конечно, — торопливо ответил примерный мальчик. — Я ваш сосед. Я внук пани Баси.
Та еще колебалась, но видно было, что поход в конец аллеи, а оттуда к уборной, в другом конце парка, ее уже сильно заботит.
— Ну ладно, — наконец решилась она. — Ты просто рядом посиди, хорошо? Она спит, смотри не разбуди ее. Она, когда недоспит, сильно скандалит. Но если проснется, дай вот игрушку. А я мигом!
Когда минут через десять няня возвратилась, она застала абсолютную идиллию. Девочка спала, ее добровольный страж сидел на скамейке, продолжая что-то лепить.
— О, как красиво у тебя выходит, — похвалила няня, садясь рядом. — Ты просто настоящий талант.
Мальчик поднял от лепки бледное лицо с очень взрослым выражением очень светлых глаз и сказал, глядя куда-то на верхушку дерева:
— Я сделаю Лизе обезьяна и привезу его следующим летом. Он будет ей другом, пока меня тут нет.
— Да-а? — умилилась женщина. — Ну какой же ты славный мальчик… — Она хотела потрепать его по щечке, но, подняв руку, отчего-то сразу ее опустила. И вздохнула: — Жалко Лизу. Она ведь теперь сирота. Да еще и тетя ее куда-то пропала… Несчастная семья, несчастный ребенок… — спохватилась, что постороннему мальчику все это совершенно необязательно знать, и одобрительно покивала: — Конечно, она обрадуется подарку. Только, понимаешь… Лиза ведь еще маленькая и глупенькая. Тебе с ней будет скучно.
— Нет, — спокойно возразил странный мальчик. — Я подожду, пока она вырастет. А потом я ее увезу.
Няня расхохоталась красивым кукольным смехом, проговорила:
— Ну надо же! Ни больше ни меньше… — И пока Петя шел по аллее к воротам, за его спиной все вспыхивал и обрывался ее переливчатый смех…
Зато теперь каждое утро он появлялся на дорожке парка, и ему вручалась коляска со спящей Лизой, которую он, осторожно налегая грудью на ручку, возил туда и обратно, пока довольная няня читала какую-то книгу. Коляска плыла в кипящем потоке зеленых и оранжевых солнц, мимо вольера с павлинами, мимо павильона, где вечерами толстощекие дяденьки выдували из труб пузато пыхающие польки. В густых кудрях спящей девочки вспыхивали огненные кольца, а медные ленточки очень взрослых и выразительных бровей и удлиненные полукружья смеженных ресниц проблескивали, когда на лицо падал солнечный луч…
Она была чудесной: живой волшебной куклой, той самой, из его сна. Оставалось только дождаться, когда она заговорит, когда поднимет к нему лицо и скажет, скажет…
…А через год уже другая женщина (в этой семье няни долго не задерживались), одним глазом поглядывая на играющего в песочнице ребенка, а другим сосчитывая набранные на спицах петли, вдруг отвлеклась и подняла голову: мелькая в пятнах солнца и теней, по аллее в их сторону бежал мальчик лет десяти с каким-то свертком в руках. Бежал он явно к песочнице, где, издалека сияя огненной гривкой, ковырялась с совком и ведерком двухлетняя девочка.
— Лиза!!! — подбегая, крикнул мальчик. Перемахнул через борт песочницы, рухнул коленями в песок и, торопливо освободив от бумаги какую-то хвостатую розовую игрушку, выдохнул:
— Лиза, это Мартын!
Приподнявшись со скамьи, няня увидела, как лопоухая обезьяна с карими стеклянными глазами… — нет, это был именно обезьян: долговязый галантный мужчина в добротной фетровой шляпе, при абсолютном отсутствии остальной одежды, с босыми человеческими ступнями. Он живо и ласково протянул обе лапы девочке, поклонился и проговорил культурным баском:
— Здравствуй, Лиза, я — твой лучший друг Мартын.
Уронив совок и ведерко, онемевшая девочка секунды две смотрела на обезьяна, что покручивал хвостом и обаятельно перетаптывался на колене у мальчишки.
— Матын! — крикнула она в неистовом восторге. Протянула испачканные песком руки и нежно-требовательно позвала: — Маты-ы-ы-ин!
* * *
С годами он все больше отдалялся от отца; в старших классах, бывало, месяцами с ним не разговаривал, хотя теперь понимал его лучше, чем когда бы то ни было. Иногда настолько предугадывал реакцию того на слова или действия мамы, что ему казалось: сейчас он наденет Ромку на руку и продолжит… или — по своей воле — прекратит этот спектакль. Иногда его преследовало ощущение странной и гибельной власти над отцом, над всей его жизнью… А когда после окончания школы уехал учиться в Питер и там метался между учебой, театром и поездками к Лизе во Львов, его — случалось это в дороге, в поезде или в самолете — вдруг с мыслью об отце прихватывала острая, почти физическая боль. И вслед за болью неотступно, вкрадчиво являлось предчувствие окончательной беды.
Поэтому, когда однажды ночью заголосила междугородка, Петя, еще не проснувшись, панически обшаривая закоулки ускользающего сна, уже знал, чтó это. И обреченно поднял трубку.
Будничным тоном Катя произнесла: «Сынок…» — и после обрубленной паузы, словно ее кто-то внезапно схватил за горло и столь же внезапно отпустил, завыла усталым тусклым воем, от которого он окаменел.
— Убили, — проговорил он утвердительно, и она воскликнула, чуть ли не радостно, от того, как точно он угадал:
— Ага, убили, убили его, Петя, убили, наконец доигрался он!
И все повторяла как заведенная: «Доигрался, доигрался, уби-и-и-ли-и-и!» — разгоняясь голосом все выше и выше, в тщетной попытке оглушить себя собственным криком, чтобы выскочить, вылететь из этого кошмара — в забытье…
И не в эту, а в другую ночь, когда после похорон они сидели в кухне, не зажигая света, Катя, как ни крепилась, как ни решила скрывать от сына «гнусные подробности», все ж рассказала ему, что отца убили двое: муж Зинки, последней его шалавы, и ее брательник. Явились с ножами прямо на проходную — говорят, пугануть хотели. Но Ромка якобы стал глумиться и выкрикивать обидное, а главное, чечетку отбивать. А помнишь, как он красиво танцевал, Петруша? Гибкий, как угорь, и ноги такие звонкие, переборчивые…
Вот он и отчебучивал, и в рифму что-то им откалывал, и все не просто так, а с оттяжечкой, с издевочкой, с харкотинкой… ну ты его знаешь… Тогда один из них (оба друг на дружку валят, мерзавцы) кинулся на эту вихлявую спину и всадил нож, — плача, рассказывала мама. — И вроде сперва он как ни в чем не бывало все отжигал и отплясывал, с ножом-то в спине, и смеялся, и кричал: «Финита, Кончита!» И уже весь в крови, а все отплясывал, как эти твои… на ниточках. Кошмар такой, сынок. Всюду вон теперь рассказывают, как мертвец плясал…
И опять луна полировала подоконник меловым своим вкрадчивым блеском — как в ту ночь, когда в этой кухне на скрипучей раскладухе сидел старик, приоткрывший перед мальчиком золотую щель в очарованный рай. Черным крабом посреди этого блеска лежала отцова кепка, которую кто-то из пришедших его помянуть снял с вешалки, да так и не вернул назад. Страшно живая, она лежала, покорно ожидая возвращения своего заполошного хозяина, будто, спохватившись, что голова непокрыта, он непременно вернется, схватит и нахлобучит ее на глаза, да еще и подмигнет-полоснет своими, пропитыми до дна, васильками…
— Трикстер, — проговорил сын еле слышно. И после паузы повторил с тяжелой безадресной тоскою: — Трикстер…
Чайник вздохнул, будто вспомнил что-то свое, стариковское, пригорюнился на две-три секунды и вдруг встрепенулся и басовито забормотал, все горячее и убедительней, кипятясь, то и дело срываясь на сиплый вой, пока не заголосил во всю ивановскую… но тут-то его, скандалиста, и прикрутили.
Надо было выйти затемно, пока Лиза спит. Несмотря на то что в такие периоды спала она подолгу и крепко, он все же не рисковал извлечь Корчмаря на свет божий. Трудно вообразить, что бы с ней стало, обнаружь она пропавшего фамильного идола на собственной кухне.
Его не покидало настойчивое желание поскорее вынести из дому рюкзак с многозначительной начинкой — как, бывает, даже самые близкие, самые родные люди подсознательно стремятся вынести из дома дорогого покойника и поскорей предать его земле. Чувство это возникло еще там, в Самаре, когда он увидел куклу в руках простодушного Сильвы. Поразительно!
Поразительно, что, едва за Сильвой захлопнулась дверь, он с поспешностью убийцы или его пособника, вытянув рюкзак на середину комнаты и вывалив на ковер свитера и майки, быстро, не разглядывая, сунул Корчмаря внутрь и забросал вещами — как забрасывают мертвеца землей. Его даже трясло, будто он внезапно занемог, а наутро чудилось, что Сильва с куклой приснились в мутно-ухмылчатом сне, так что он даже, тайком от Лизы, унес рюкзак в ванную и там нащупал схороненного Корчмаря. Да… Но сейчас, как ни оттягивай момент, пришло время эксгумации. В том, что Корчмарь не просто кукла, он был уверен.