Он обрадовался, когда узнал про температуру. Он сказал, как у них водилось:
— Ты, Куренкова, теперь не бойсь… — И стал раздеваться. Он лег в постель в ранний час.
Он велел дочке поужинать, а сам ужинать не стал. Он лежал в постели, посмотрел по телевизору футбол, и то не до конца, слишком знобило. День рождения у Маринки тем временем шел полным ходом. Там были и Оля Злотова, и Сыропевцев, и Алик Зимин с саксофоном и с гитарой, и Гена Скобелев, который всегда являлся со своей косенькой женой. Шурочка отнесла им холодец, посидела там час, махнула несколько рюмочек — и домой. Нет, сначала все вместе они позвонили оттуда: пьем, мол, твое здоровье, Толик, поправляйся без промедления. Они услышали его голос, а потом в трубке была тишина. И мигом Шурочка помчалась домой — благо все они жили близко, старая и нераспавшаяся московская компания. Когда Шурочка прибежала, Куренков в постели бредил, бормотал какую-то чепуху. Он говорил о своих прошлых загулах на стороне, о каких-то женщинах. Он весь горел.
В ночь случился кризис, температура упала, и утром Куренков лежал в постели весь слабый, но уже улыбающийся. Шурочка в телеателье не пошла, она сидела рядом, подавая Толику чай и рассказывая, как вчера у Маринки Князевой пили за его здоровье. Его интересовало, как там было и кто был. Шурочка рассказала обстоятельно, со вкусом.
— Да, — вздыхал он, — не повезло мне.
А Шурочка думала: тебе-то, может, и не повезло. Но ей, Шурочке, уж точно повезло. И Сыропевцеву повезло, и Оле Злотовой — всем им, можно сказать, повезло.
* * *
И все же он сорвался, и Шурочка впервые тогда подумала, что, может быть, и правда, судьбу не объедешь (для Шурочки случившееся было слишком внезапным). Скопившийся в Куренкове и как бы неисшедший заряд зла дал себя знать: не прошло и недели, как он, слабый еще, ввязался в автобусную драку, которая затем, скатываясь по ступенькам, превратилась в драку уличную. Куренков никого там не знал, а зачем он ввязался — непонятно. Когда его сбили, он упал на асфальт и, пинаемый, пустил в ход какой-то жесткий предмет, оказавшийся под рукой. Такая вот случайность.
После выяснилось, что на асфальте лежала ножка изящного журнального столика, кем-то в сутолоке выроненная или утерянная. В зале суда изящная ножка, будучи поднятой, гляделась как палица. Суд был скор и справедлив. В числе других подравшихся Куренкову дали два года тюрьмы, но с отбыванием по смягченной системе: один плюс один.
На суде он выглядел потерянным: он никогда не дрался в автобусах и не понимал, как это с ним случилось. Народу было немного, пришли только друзья. Шурочка ревела чуть ли не в голос: она досидела до конца. Опухшая и некрасивая, когда им разрешили свидание, она без конца спрашивала:
— Толик! Толик!.. Ну как же так?!
Он неуверенно разводил руками; остриженный, он таращил глаза: не знаю, мол, как вышло; он тоже коротко всхлипнул, когда заговорили о дочке.
Панов утешил Шурочку, был к ней очень внимателен, и, в частности, он объяснил, что случившееся — к лучшему, как это ни горько. Все равно однажды кончилось бы тюрьмой, так что Шурочка может считать, что мелкая уличная драка могла быть кровавей, а исход — хуже, и пусть-ка в тюрьме Куренков, пока не поздно, определит себя и поймет. Он неглуп: ему есть о чем подумать. Надо радоваться еще случаю. Могло быть, что в конце концов он изувечил бы какого-нибудь интересного, яркого человека, он же именно таких людей не любил и на таких именно копил злобу, — это ли лучше?.. «Получается — туда ему и дорога?» — спросила Шурочка. «Я так не сказал». — «Получается — туда и дорога», — повторила Шурочка с горечью и с болью, не умея никак смириться с мыслью, что лучшее место для ее Толика — тюрьма.
Она написала ему письмо в Восточную Сибирь, полное разных ласковых слов — и принятых меж ними, и новых, которые она сочиняла, глотая слезы. Завершалось письмо главным, а главное сейчас было — вернуться живым и здоровым. Это значило, что уж теперь, там, он должен, наконец, вести себя сдержанно. «Ты, Куренков, смотри…»
* * *
Он ответил, что, конечно, привыкнуть ему здесь непросто, а все же и здесь люди, и он привыкает. А вот плохо спит и беспокоится она напрасно, в том смысле все хорошо, и тоже закончил письмо обычным у них выражением: «Ты, Куренкова, не бойсь…»
Свидание им не разрешили, так что Шурочка писала ему письма и отправляла посылки. И конечно, она передавала ему приветы от друзей. Туковский Виктор Викторович, сосед, посмотрев обратный адрес Толика, сказал Шурочке, что да, пусть она не волнуется, таков режим — свидание им разрешат на следующий год.
* * *
Когда Толик и она, дружившие с детства, поженились, это было так просто, так естественно, что Шурочке подумалось, что ничего не произошло. Они даже и свадьбы не устраивали. После загса выпили у Зиминых, потом у Гены Скобелева. А потом пошли в кино. Они посмотрели потрясающую французскую кинокомедию, Шурочка много смеялась и была счастлива. Она и тогда обожала кино.
Когда фильм кончился, Шурочка на обычном их повороте улицы сказала Куренкову:
— Ну, пока.
— По-моему, ты кое-что забыла. — Он засмеялся.
— Ой! — Она спохватилась.
И тут они оба громко засмеялись.
Свой второй год Куренков отбывал уже как бы на воле — в трехстах километрах от ИТК, в маленьком сибирском городке. Он и там был работящий и старательный. Он и там был смирный. Он работал по своей же специальности слесарем-сантехником и без всякой охраны. У него лишь не имелось права выезда из этого городка, где каждую неделю надо было отмечаться в отделении милиции.
Можно было и повидаться. Уже было ясно, что свидание дадут. Уже и Алик Зимин спрашивал с нетерпением в голосе:
— Чего это ты, Шура, к нему не едешь?
Посылка, которую они, друзья, собрали, была замечательной.
И Гена Скобелев, и Маринка Князева — все они говорили: поезжай, передай привет, навести его, но Шурочка все не ехала. Она ждала. Дело в том, что Туковский, который больше понимал в Толике, советовал использовать право на свидание не сейчас, а попозже — когда возникнет необходимость.
— Когда же она возникнет? — спрашивала Шурочка.
— Сама почувствуешь, — отвечал ей бывалый сосед. (Это же советовал и Панов, повторявший, что свидание не для того, чтобы повидать, а для того, чтобы помочь. Они с Туковским как бы сговорились, хотя даже и не знали друг друга.)
* * *
И точно: однажды письмо Куренкова пришло вдруг сухое и короткое, и сердце у Шурочки стало знакомо ныть.
Испросив себе тут же отпуск и оставив дочку под присмотром Оли Злотовой, Шурочка пустилась в долгую дорогу. Сердце не обмануло: Толик заметно похудел и лицом был темен. При встрече у Шурочки стучало в висках, она плакала.
Жил Толик в бараке, с соседом по комнате, и на те три дня, что Шурочка приехала, начальство переселило Тетерина к кому-то другому, чтобы Куренковы чувствовали себя лучше и проще, но Шурочка не чувствовала себя лучше.
Верно, что и здесь были люди как люди, но именно ее Толик почему-то оказался в отвратительном окружении, где главенствовал и куражился некто Большаков. (За грабежи отсидев, Большаков тоже ожидал теперь выхода на волю.) Это был здоровенный мужик, с крупными волосатыми руками и мохнатой грудью, встретившийся Шурочке в коридоре барака и без особых раздумий сказавший ей игривое словцо. Шурочка тогда же назвала его хамом. Она назвала его хамом и даже замахнулась.
* * *
Грабитель средней руки, Большаков перед выходом на волю хотел казаться бандитом и для того помыкал окружающими его людьми, пугал их — и с особым удовольствием чинил всякие мелкие расправы. Он умел внушать страх. Чуть ли не с упоением бил он не уплативших или, скажем, задержавших денежный долг, бил он и попрошаек, и просто забредших в барак, клянчащих двадцать копеек на пиво, — именно что куражился в последние свои дни перед волей. На воле Большаков (он охотно говорил об этом) собирался быть гражданином вполне честным и исправившимся. Более того, он собирался навсегда забыть прошлое. У него была хорошая жена, взрослеющие и умные дети. Так что шли последние деньки. В ресторанчике «Восток», единственном в городишке, Большаков и вовсе держался хозяином. Лариса, старшая официантка, была его сожительницей.
Ресторанчик оказался дыра дырой, и оркестр плохонький, так что Шурочка, когда они все туда пришли, сказала, поморщившись, что не танцует вообще: не умеет. Но все прочие были веселы, взвинчены. В скором времени их ожидала воля и возвращение к родным, — в паршивеньком ресторанчике, к вечеру, это особенно чувствовалось. Ели они хорошо, много, даже и ее Куренков ел, как никогда не ел дома. А вольготно развалившийся Большаков наслаждался жизнью; глядя поверх бутылок и закусок, он повелел своему подлипале Рафику: