Вера в будущее падала с каждой минутой. Поезд был в час ночи уже 10 января. Наконец пришел командир, и через двадцать минут, после обмена выражениями через телефонную трубу, стало известно, что катер, который заказали для экипажа давным-давно, внезапно, скоропостижно ушел куда-то с какой-то комиссией.
– А что же вы не поинтересовались? – сказала трубка на том конце и повесилась.
Горыныч брякнул шапкой об пел и, закатив глаза, покачиваясь с пятки на носок, чуть слышно красиво завыл.
– Найдите мне любое транспортное средство, – сказал он минорно, когда закончил красиво выть.
Некоторые из тех, что всю жизнь паслись на асфальте, скажут:
– А чего же они не поехали на автобусе?
– Хи-хи, – скажем мы, – автобусы в нашей тундре тогда с трудом водились.
И потом, какие автобусы рядом с военно-морской базой? Дорог нет, метель, пурга, заносы, полярная ночь, северное сияние, росомахи…
Через часик достали воина-строителя на самосвале. Вы ездили когда-нибудь на самосвале? Нет, не в кабине, а сверху, когда кузов подпрыгивает подкирпиченным верблюдом, а ты стараешься держаться руками за борта, приседая в остатках железобетона. Жаль, что не ездили.
Когда воин-строитель вылез из своего самосвала, получилось незабываемое зрелище: капитан первого ранга и воин-самосвальщик говорили друг другу «ты» и, разгорячившись, пихались в плечо с криками: «Да брось ты… Да иди ты…».
Сторговались по пятерке с носа. Он согласился сделать только двадцать ходок до того места, где водятся автобусы.
– Запомнили? – спросил воин. – Только двадцать! Все запомнили, он повернулся к самосвалу, и началось: жены запихивались и уминались в кабине вместе с колясками и детьми; двадцать первая жена зря волновалась – ее запихнули вместе с двадцатой. Кузов самосвала был совершенно ни к чему не приспособлен, и мужья добирались самостоятельно.
Через восемь километров жены выбрасывались вместе с колясками и ждали. Ветер и снег в несколько минут делали из обычного человека снежного. Мужья бежали восемь километров бегом, и перед ними висели мокрые лица их жен.
Автобус пришел ровно через полчаса после того, как самый дохлый дотащился до стаи. И в Кислую, в губу Кислую. Вы не были в Кислой? Прекрасная губа!
Набитый желающими доверху портопункт влажно прел. Теплоход «Хабаров» не хотел идти даже по туманному расписанию.
Жаль, что мы – подводники – никого не возим! Они б у меня настоялись, все бы толпились, заглядывали бы в глаза, улыбались бы после ночи, проведенной на креслах, – конфеты, шоколад, «поймите меня, поймите», а я б им: «Хотите – плывите, хотите – летите, но только сами. Ну! Полетели, полетели… фанерами… холеры!»
Не шел «Хабаров». Командир Горюнов шмякнул шапку об пол и застонал. Бездомные собаки за окнами ответили ему дружным плачем, улетающим в пургу.
Горыныча охватило бешенство. Ближайшим его соратникам показалось, что он сейчас умрет, вот здесь, на месте прямо, подохнет: белки стали желтыми; изо рта, утыканного зубами, с шипеньем вылетел фонтан слюней. Народ вокруг расступился, и образовалась смотровая площадка, на которой можно было помахать руками и ногами. Горыныч тут же воспользовался и помахал, а потом он сказал, озираясь, своим соратникам:
– Добирайтесь как хотите, чтоб все были на вокзале! – сел в панелевоз и уехал в метель.
Как добирались, неизвестно, но двое суток в вагоне ехали весело: просыпались, чтобы что-нибудь выпить, и засыпали, когда заедали.
Их встречал полковник медицинской службы из того самого дома отдыха, куда они собрались, удивительно похожий на любого полковника из учебно-лечебного заведения.
– Товарищи! – сказал полковник, когда все вокруг него сгрудились, откашлявшись, чтоб лучше получилось. – А мы вас принять не можем, у нас батареи не в строю, и система разморожена. Мы же вам слали телеграммы.
– Слали?
Горыныч, казалось, получил в штаны полную лопату горячих углей. Он подпрыгнул к полковнику и сорвал с себя шапку.
Никогда не пуганный полковник закрылся руками. Ему стало нехорошо. И даже как-то отрыжисто ему стало. Он так растерялся, что с него тоже можно было сорвать шляпу и ударить ею об пол.
– С-С-С-ЛА-ЛИ?!! – зашипел Горыныч. Казалось, чуть-чуть еще – и он начнет откусывать у полковника все его пуговицы. Одну за другой, одну за другой. Кошмарным усилием воли он овладел собой и, подобравшись к полковнику снизу, уставился ему в нос, в самый кончик.
– Но вы на нас не в претен-зи-и, ко-не-ч-но, – занудно, как кот перед боем, протянул он.
– Нет-нет, что вы, что вы, – залопотал полковник и отгреб от себя воздух,
– Все по домам! – повернулся Горыныч к своим, а когда он снова вернулся к на секунду оставленному носу полковника, он не обнаружил самого полковника. Пропал полковник. Совсем пропал. Где ты, полковник? Ме-ди-ци-на, ку-ку!
Ах, если б вам не лететь за дикими гусями, а сразу сбиться с пути – так, чуть-чуть в сторону, в сторону, – то тогда, промчавшись над Мурманском, а потом еще над несколькими столь же благими местами, вы в конце концов приземлитесь на одной из крыш нашего военного городка – сухопутного пристанища земноводных душ – и сейчас же с этой крыши, полководца среди крыш, все осмотрите кругом.
Ах, какую радость для любителей плоскостопного пейзажа принесет повесть о том. что для того чтобы поместить среди величавых и плешивых от времени сопок сот-ню-другую этих многоглазых многомерзких бетонных нашлепок – страшилищ домов, – понадобилось засыпать пыльным щебнем торфяные озера, вода в которых столь же тиха и глубока, сколь и нетороплива, будто бы самим существованием окружающих говорливых ручейков и скромнейших болот она убеждена в том, что вечна, как вечен сам воздух, изнемогающий от собственной свежести и от гула целой кучи комаров – этого вольного цеха бурильщиков человеческой кожи.
Сверху сразу видно все. Вот и серая дорога – по ней как-нибудь с завыванием привезут всякую дребедень: то ли песок, то ли дополнительный щебень – и, просыпав везде, свалят где-нибудь. Но сейчас дорога еще не разбужена, лежит, словно в обмороке, и кажется: только тронь ее – и она тотчас же убежит еще дальше за сопки и, возможно, там уже заденет за небеса, такие низкие порой, порой такие голубые.
На этом лирическая часть нашего повествования заканчивается; хватит, пожалуй, а то еще подумают обо мне не Бог весть что, – и начинается прозаическая ее часть.
А я знаю, где вы находитесь. Вы на крыше 48-го дома: он стоит на пригорке нашего поселка, и с него начинается здесь цивилизация, если идти со службы, и им же она заканчивается; если двигаться назад: стекла выбиты, двери вынуты, кое-где на этажах кое-кто еще живет, а в подвале течет, а при входе в парадное – электрический щит, весь растерзанный и в середине – ослепительная дуга и днем, и ночью, потому что как же, холодно, батареи-то не работают, вот и обогреваются электронагревателями, вот щиты и не выдерживают, и вот кто-то нашел рельс и его там пришмандорил, и теперь автомат не вышибает от перегрузок – его просто нет, этого автомата, а есть дуга в 48-м доме, где обитают, как уже говорилось, подводники, или их семьи, или то, что осталось от их семей, или бомжи, или калики перехожие.
Вызовут, бывало, из комендатуры патруль в тот дом усмирять мужа, пытавшегося кортиком к новогоднему столу заколоть жену, – и входишь в подъезд с опаской: все-то мнится тебе, что сейчас по башке трубой треснут или крыса, находящаяся в интересном положении, на ногах, завизжав, разродится.
Сколько мыслей
при этом появляется.
И все о ней, о жизни.
«Сюда я больше не ездец!» – как, я думаю, воскликнули бы классики, или «не ездун», как сказали бы мои друзья.
А жаль, черт побери! Походил бы по разным дорожкам – они так и кружат по волнам моей памяти – вокруг госпиталя, магазина, домов, а вот и площадь с лозунгами, плакатами и всякой ерундой, и Доф с библиотекой, буфетом, вечерним университетом марксизма-ленинизма, зимним садом и прочей невероятной глупостью.
А в центре – озеро с искусственными деревянными лебедями и такими же сказочными богатырями, выходящими из воды, по которым пьяные жители столько раз из ружей палили по ночам, а вокруг него дорожка, чтобы в трезвом виде люди там гуляли или бегали бегом.
Про начпоНаш начпо каждое утро выбегал и галопировал вокруг этого озера с высоким подниманием бедра под музыку Брамса, конечно, звучавшую в моем сердце тогда, когда я всю эту патефонию из окошка наблюдал, или нет – лучше под музыку Грига – та-та-татарам! – названия, конечно, не помню, дивная музыка, или все-таки под музыку Дунаевского, ну конечно, Дунаевского, из фильма «Дети капитана Гранта» – там-там-тарарам-тарарарам-тарара-рарарарам! (хорошо!); в общем, он бегал, а потом приезжал на камбуз в полном одиночестве, потому что к тому времени все уже на лодке вовсю заняты проворотом оружия и технических средств, сжирал на столах все буквально, и еще ему заворачивали с собой в газету кусок колбасы, очень напоминающий сушеный фаллос осла: так называемый «второй завтрак»; он говорил всегда дежурному: «Заверните мне второй завтрак», – и ему заворачивали и вручали – фаллос осла, и он его поедал. И это ежедневное поглощение сухого – все эти упражнения с ним – сообщало его взору задумчивость и, я бы даже сказал, судьбоносность, потому что во взоре у него ощущался кол хрустальный, который его, видимо, беспокоил, отчего, должен вам доложить, воздух в помещении выглядел ужасающе спертым.