4-черт… Да мы, как придурошные в том фильме — мы веселы, счастливы, талантливы, у нас и духи с плацентой, и Монтеня — еще в студенчестве, и не лыком шиты, а в морозилке водка ледяная, «Флагман»; а в шкафу постельное белье шелковое, и нижнее — тоже… шелковое…
Можно, конечно, на кухне — в три ручья в одну репу. А можно в ванной, провались оно все пропадом, в два. К тому же все — ах! — самодостаточны, и на скаку — легко, жаль, почти все избы выгорели, а то протестировали бы — войдем али как; да нам и любовь-то-сука не нужна вовсе! Одни ужасности от нее да болезни, а еще моральный ущерб… Эй, кто-нибудь, вы в курсе, что его надо возмещать — кое-чем покруче денег, слышали или нет? Эй, козлы, придурки, гоблины, альфонсы, подонки, я никогда — слышите? — никогда! — как на духу! — не любила вас! Я любила его… козла, придурка, гоблина, альфонса… Три года любила — и все потому, что и это когда-нибудь случается в последний раз: чувство к гоблину.
Тонкими пальцами
Переломил
Прошлогодний тростник
Дрогнул бамбук занавески
В полуночной мгле[5]
Дрогнул. Вот это — ДА! Ты тогда действительно дрогнул, когда я это прочитала — по-пьяни, очаровательно-последней осенью; жизнь-то она ведь такая — ледник… Ты, конечно, не хуже меня знал ее изнаночную лажу, поэтому иногда мы говорили и про эту вот сторонку. Да и что нам еще оставалось, когда деньги на алкоголь заканчивались, а без презервативов было совсем уж страшно? Ну да, цинично, но что не цинично, скажите мне? Куда как более цинично плодить нищих. «Детское питание дорожает!» — усмехаются дамы. Да что там питание! Дороже нашей с тобой жизни стоит теперь нормальное образование; нам повезло, что успели покончать в универах бесплатно, сейчас бы уже — как Е-два-Е-четыре; так что не будем плодить нищих, ибо блаженны лишь те, кто с духом — у нас же бомжи с душком-с, дастиш фантастиці, у каждого дезигнера есть своя фаза МАКа, фаза мака, фаза мака; МАС — это не PC, строго для компьютерщиков, нищие не поймут, нищим нечем заплатить за компьютерные курсы, нищие навсегда останутся в эпохе застоя, хотя и будут изображать из себя современность, а современность эта будет зла от безденежья, зла и голодна, потому как ресурсы истощены, да, блин, землю загадили, нефть продали, озоновый слой разрушили, так… что там еще? Места инвалидам не уступают, совсем деградировали, куда смотрят семья и школа, милиция? А милиция смотрит на приезжих и теребит за регистрацию; милиция их за людей не считает. Люди тоже ментов не считают, особенно за людей; они — не очень люди, московские менты — при «усилении» испытывают праздничный настрой, сродни краснобогатырскому оргазму, ибо жрать мент шибко любит — потому и штрафует, а некоторых на вид несознательных — в обезьянник ссаживает. Из обезьянника же выпускают аккурат после закрытия метро — видимо, по соображениям гипергуманности, или не отпускают вообще, так что не будем, не будем, не будем плодить нищих, не будем отравлять бедностью Ноосферу, Вернадский будет рад, рад, рад, о, господи, по-мо-ги, если слышишь… если ты есть… ты же есть — так же, как я — пить; и ты простишь меня… Потому что больше я никому ничего не должна, ни одной сволочи. Ни одному гаду ползучему. Ни одному зверю морскому. Ах! А — у-а-у-а — у-у-у-у-У-У-У-У-У-У-У-У-У!..
Кабы знала я,
Кабы ведала,
Не давала бы
Целовать себя в губы алые…
Мы встретились тогда ВТОРОГО — после отвратительно жаркого лета — во-вторых — СЕНТЯБРЯ. В центре зала на северно-рыжей, как осенний лист, ветке метро, в семнадцать с минутами. Это была даже не осень, а какое-то совсем пятое время года, самое-самое пятое, так как шестого не предполагалось, да и вообще уже ничего не предполагалось. Собственно, дела как данность и самоценность были оставлены тобой до лучших времен (до более глубокой осени и менее — зимы); собственно, спешить было некуда; собственно, вспоминалось вечное «на одни и те же грабли». Мы поздоровались только относительно, безотносительно-молчаливо направившись сразу налево к мерцающему винному, бессловесно купив 0,5 и черно-белый.
…Солнечно было, и люди вокруг ходили взад и вперед, вбок и вкривь — но они не передвигались вверх и вниз, и это было моментом моего усталого удивления: два вида движения оставались неучтенными основной массой; плотность на душу населения возрастала; население не обрастало плотностью души… Мы забрели к очень левой скамейке. Солнечно-то как было! И от делать не фиг, играла солнечность эта по стеклянной, и пела, и плескалась, и резвилась, как резвится одна только лесная нимфа перед прогулкой с рогатеньким фавном.
Но солнечно же! Бли-и-ин! И играла солнечность эта по стеклянной, и теплела — та, и теплую — из пластмассового стаканчика — с банальным удовольствием, и елки-палки вокруг зеленели, а листья — не с хвойных — желтыми прикидывались; и допили-таки… Маленькая бронзовая ящерка, сидящая на камне, неуверенно переходила в его ладонь, а потом в брови, поднимающиеся вверх: теперь можно было обозначить и глаза — «мозги наружу»: впрочем, последние сильно размякли от крепости, уже не булькающей в стеклянной… Прошла женщина в чем-то бесформенном; мальчик на велосипеде замельтешил ступнями: «Крути педали, пока не дали!».
— А поехали к…, я должен быть у него в семь. Уже половина… — сказал вдруг он, посмотрев на часы.
— М-м-м… — промычала я.
— В Свиблово. У тебя есть жетон на метро?
Хороший вопрос. У меня был жетон. Даже два, и я жеманно пала на обе лопатки:
— Тогда тебе придется провожать меня в стадии алкогольного опьянения, а это чревато. Помнишь, нас не пустили в метро — ну, на радиальную, и пришлось идти на кольцо?
— ПУСТОЕ, — сказал серьезно тот, кого я, типа, любила несколько смен времен года — целую маленькую такую жизньку-падлючку.
…Мы по-идиотски улыбались; нам было легко — во-вторых — ВТОРОГО СЕНТЯБРЯ; мы совершали неплавный заход в одну и ту же отстойную реку — дважды; я могла бы поспорить с предсказуемым людом на тему правильности «1 + 1 = 2».
Метро показалось более душным, чем обычно; на выходе у нас в руках присутствовал уже пакет с горячительным напитком. Мы ехали в гости к дальневосточному человеку. Дальневосточный человек был приятно-узкоглаз; он улыбался и здоровался за руку: «Привет, Энньия! Ос-сень приятно! Ос-сень!» — в принципе, дальневосточный человек классно изъяснялся по-нашему. Я спрашивала у того, в кого вхожу дважды, как на одном из дальневосточных диалектов «здравствуйте» — это запоминалось не сразу, и «ни хао» путалось почему-то с «син тяо».
Выйдя из лифта, где булькающее в пакете горячительное теребило остатки нервных окончаний и изо всех сил рвалось наружу, мы входили в крошечную квартирку со старым русским классическим беспорядком.
— Энньия, не стесняйтесь, будьте как дома, жарьте на кухне котлеты!
…Сковородка шкворчала и поругивалась на меня, но вопреки этому, полуфабрикаты обретали достойный вид под моими нетрезвыми наглыми пальцами.
— Энньия, не стесняйтесь, будьте, как дома — режьте салат!
…Меньше всего я занималась дома тем, что резала салат. Тем не менее, красно-рыже-зеленые овощи, как сама осень, были изрезаны, изрублены и политы чем надо. Я собиралась сделать что-то еще, но Дважды-Не-Мой, тот, которого я… ну, вы понимаете, пробаритонил как-то особенно низко и мягко: «Сядь, женщина, и лучше выпей».
Дальневосточный человек не удивился: «Энньия пьет водку?» — и расцвел понимающей улыбкой, видимо, вспоминая всех встречавшихся ему на пути русских женщин, легко пивших водку, и даже рисовую. Потом, правда, он пустился в дивные пространные измышления, неизменно заканчивающиеся одинаково: «Нет, у нас так не пьют!»
Что ж… пожалуй, он был прав: так могли пить только у нас.
В ту осень, кстати, мы по понятным причинам (терроризм и проч.) чаще обычного говорили о Третьей мировой — точнее, о ее возможной вероятности. Поэтому к концу первой бутылки совершенно искренне пили за мир во всем мире, укрепляя его исключительно коктейлями, да слушали «Сплин» — «Коктейли Третьей мировой». Тем не менее, несмотря на патриотичность и глубину тостов, жидкость счастья неизбежно заканчивалась, и несколько раз дальневосточный человек отправлялся в ночной магазин неподалеку, и… Как дважды два — касания. Моего лица. Очень нежные касания моего лица того самого типа, которого я, типа, любила; и воздушно от этих касаний — и мне, и ему, и напоминает все это карточный домик: дунь — развалится. Но скрипнула дверь — и развалился волшебный воздух: дальневосточный человек вернулся…
Через какое-то время тот, кого я любила, усиленно пытался смотреть в НТВ, не пытаясь обнаружить крови в алкоголе, заполняющем его вены, артерии и проч., от чего перестают иногда быть. А потом — черным молоком топленым сгущается ночь; дальневосточного человека клонит ко сну, и он кидает нам на кухонный пол какое-то одеяло и что-то типа светло-зеленого пуховика: вот оно, ложе! Заоконные огни постепенно чахнут, вымирая, и не помнится мне ни одного слова, и только кожа — кожей — звериным чутьем себе подобную — жадно чует. Это позже я прочитаю у М. Ц., что anima и animal — одного корня. Как сама не заметила? «Зверь. Может ли быть что-нибудь одушевленнее зверя? Потому как достаточно убрать одно эль — L — и получится душа, anima; потому что у зверя — в душе — на одну букву больше, чем у человека. И если говорить серьезно: зверь — animal — существо в высшей степени одушевленное: anima. Почти имеющее душу — ате».