Не спеша, уверенный в своей невидимости, обогнул дом и подошел к сапожной будке.
Я вдохнул запах ваксы, окинул богатство шнурков, жестяных круглых коробочек, разноцветных щеток, строй колодок, металлических и деревянных, гирлянду «молний», зонтичных спиц, обрезков болоньевой ткани, собранных в пестрые пучки, прихваченные бельевыми прищепками.
Сапожник – седой, с мальчишеским сложением, в черной рубахе, тюбетейке, облаченный, как в латы, под горло, в клеенчатый фартук, орудуя цыганской иглой, со скрипом подтягивал дратву, постукивал по свежему шву молоточком – латал кожаный мяч.
Отдыхающие, уморенные солнцем, купаньем, обедом, в обнимку с надувными кругами, матрасами, пляжными зонтами, с сумками через плечо, препоясанные газовыми шалями, полотенцами, вихляя филеями, шаркая сланцами, едва плелись по тротуару теневой стороны. Солнечные мягкие пятна и мозаика листвы обтекали их лица, волосы, кожу. Стукнув калиткой, они вешали мокрое белье на веревки и шлепали по направлению к кроватям.
Отдышавшись, я встал в сторонке и вытащил зубами пробку. Хлебнул.
Старик мельком глянул, выругался и достал из-под табуретки граненый стакан. Дунул в донце, протянул.
– А вам? – спросил я, принимая.
– При исполнении, – подмигнул старик. Налил до краев и, обнаружив, что страшно дрожат руки, быстро понес к губам, расплескал, выпил. Налил остаток, протянул старику.
Зажав в зубах нитку, подтягивая пассатижами иглу, сапожник мотнул головой, – и я снова выпил.
– Извините, – спросил я, покачнувшись. – Интересуюсь. В том доме кто живет?
Скоро я сидел на скамейке и забивал с ладони козеножку, обильно рассыпая по голым коленям крошки. Наконец прикурил, с легким треском зашлась, и затяжка обожгла дыхалку.
В который раз к ларьку, за которым я примостился, кто-то подходил или подъезжала машина, кто-то обязательно стучал в жалюзи, потом в дверь и кричал:
– Тань, а Тань?
После чего шел ко мне. Интересовался:
– Слышь, Татьяну не видел? Не была, нет? Я уж хотел что-то в следующий раз соврать про Татьяну, но тут трава пробила, и спазма швырнула меня за скамью, к оврагу, опорожняя от портвейна.
Только проблевавшись, я смог понять то, что сказал мне сапожник. Что тут в Мисхоре нынче полно москвичей, за бесценок покупают дома, но больше квартиры. Прошлым летом этот заброшенный дом купил какой-то человек, немолодой, полтинник есть точно, приезжал сюда с ней, вроде с дочкой, красавица какая, собака была, и парнишка еще с ними лет двенадцати, прибыли на машине. Вот здесь ставил – здоровая такая, вроде американская, в кино такую видел, под самую будку подкатывал, да я-то чего, я не против, лишь бы людям где проход был. Почему знаю? Видел их часто, я ему еще кроссовки починял, один каши просил. Почему страшно? Собака как собака, большая только, на всю дурь мозгов не хватит, это верно. Так вот прошлый год побыли месяц, да пропали. А этой весной, еще в конце марта, смотрю – он вдруг привозит ее и собаку. Ну, значит, привез, ночь одну машина постояла, и после не видал я его. Зато она тут как-то проходила мимо, поздоровалась. Я как глянул на нее, аж заплакал: «Дочка, что с тобой случилось?» – «Обожглась, дедушка, вот так-то. Хорошо еще жива осталась». Я говорю, конечно, что ж поделать, ничего, с лица воду не пить. Ну пошла она, вот и разминулись. Гляжу ей вслед, фигурка легкая, длинноногая девчушка, красоты неписаной, – а у самого сердце болит, за что так.
Хорошо, но что она будет делать, когда кончатся деньги? Что мог я ей предложить? Взять с собой? Предложить – что? Себя – вместо Него? На фиг я ей нужен. Она смята, порушена, от нее ничего не осталось. Но как раз это – мой шанс. Быть с ней? Что это значит – быть с ней? Слиться, влиться, стать? Что это сейчас кипит во мне?! Героическая жалость? Страсть? Невозможность сжимает мое будущее в точку.
Ночью снилось, что пространство дернулось, мягко качнулось и остановилось – мол, вот уже приехал, нужно выходить. Однако долго не могу встать, отнялись ноги, хочу сказать себе, что вот, видишь, у тебя отнялись ноги, но голос не прорезывается, во рту не сглотнуть, – и тогда рывком встаю и выхожу в темноту, в какую-то горную местность, на вершину горы. За парапетом станции вижу навес базарчика, несколько будок. У мангала тлеет пир. Пахнет пряным дымом, шашлыком.
Я прохожу мимо, не откликаюсь на приглашение.
Мои глаза еще там, внизу – в бездне, в них еще стоит прерывистый зигзаг ее падения.
Шатаясь в поплывшем от слез зрении, я нащупываю дорогу и иду всю ночь, серпантином спускаясь в Гаспру, – иду с дикой, неисполнимой надсадой, которой, кажется, могу рушить горы. Она, эта надсада, смертельна, она торчит во мне, подобно вогнанному клинку. С ней невозможно ничего поделать – она каменная, алмазная, достойная Зевса, зачинающего героя.
На восходе спускаюсь к морю. Выхожу на пляж, иду мимо сосредоточенной женщины, делающей дыхательную гимнастику, мимо храпящего вповалку мужика в тельнике, мимо мальчика, устанавливающего на доске парус. Раздеваюсь донага, швыряю себя в разливанную зарю – и плыву, плыву бешено, до изнеможения, до полусмерти – до тех пор, пока не исчезает за волной Ай-Петри, пока не извергаюсь от ласки воды – в глубины, – и облако звездной пыли, взорвавшись, клубясь внизу, ослепляет забвением – и потом рождает.
Тем утром я уследил, как пес понес по переулкам – и за ним Изольда, подобно шарику, по воздуху влекома, – и вдруг споткнулась, и этот зверь понес, и потащил, едва успела сдернуть петлю. Исчез. Присела на скамейку с краю, разрыдалась – не то от боли, не то из-за бессилия и униженья.
Я понял – вот мой шанс. Единственный. Я поводил и понырял за окуляром в переулки, по течению, по пунктиру мельканья белого хребта соотнесся с направленьем, схватил ракетницу – и ринулся вниз, холодея с затылка от решимости.
Перехват случился у толкучки перед стоянкой такси. Никто не смел к нему приблизиться. Дервиш двигался рысцой – и толпа раздавалась в стороны, теснилась к обочине. Я сбавил шаг и с удовольствием посмотрел им в глаза: каждый пятился в объятьях личного страха, оправленного недоумением, гримасой восхищения звериной мощью. Калейдоскоп характеров, я хорошо понял выраженья этих глаз. Да, весь лоск, все масло ровной жизни сошло с них, и взгляд стал вдруг исполнен живости, верткой чуткости, чтоб не совпасть с движением зрачков диковинной собаки.
Я двинулся за Дервишем, чуть назади, по другой стороне дороги.
Я понимал, что нельзя дать себе времени испугаться до смерти.
Мы уже миновали ротонду, где он приложился у парапета, – и скоро впереди должен был отделиться спуск к морю. Я напрыгнул на поводок рывком, будто пробил стеклянную стену. Волкодав обернулся, ослабив натяжение. Я снял ногу с петли. Невесомость отнявшихся ног приподняла меня в воздух. От страха, чтобы не убежать, я опустился на четвереньки и, гавкнув, завыл. Он бросился наскоком – и я зажмурил глаза.
Удар вышел скользящим, в губу и переносицу, клякса зеленой вспышки отмахнула в сторону, и я почувствовал, как из онемевшей губы хлестнул соленый разлив. Чтобы не завалиться, ухватился за поводок и был рывком выведен в положение неустойчивого равновесия, в удержании которого как раз и состоял теперь быстрый беглый шаг, с которым мне пришлось поспешать за псом, вдруг с прежней невозмутимостью зарысившим вниз, к пляжу, к месту, о котором он слепо помнил, как помнит вагон развилку, – куда он приходил с Изольдой.
Было бы преуменьшением сказать, что я чувствовал себя проходимцем, присевшим за штурвал аэробуса, пронзавшего небеса обморочного сновидения: пилоты отравлены, пассажиры объяты паникой, одно прикосновение к штурвалу необратимо выведет самолет из автопилотирования, посадка неизбежна.
Я провел с Дервишем весь наступивший день и ночь. Пустынный неблагоустроенный пляж был завален железобетонными, так и не отстроенными остовами, уже превратившимися в руины. Он примыкал к задворкам санатория, строительство которого прервалось вторжением новейших времен. Обрушенная, разбитая штормами буна плавно обтекалась зарослями водорослей, танцевавших, стройно мотавшихся под водой, как волосы на голове утопшего гиганта. Солнце уже наполнило море нестерпимым блеском.
В течение дня я ползком перемещался по раскаленной белизне вслед за тенью, отбрасываемой гранью бетонной глыбы. Дервиш, страдая от жары, забрался под лежак, который выглядел над ним несоразмерно, как панамка на атлете.
Мне боязно было куда-либо еще перемещаться с волкодавом, и я заночевал на пляже, в надежде, что Изольда догадается, где следует искать: по тем местам, где с ним гуляла.
На всякий случай я стреножил поводком лежак. Засыпал с тяжелым чувством незадачливого вора, задавленного собственной покражей. Звездное небо рушилось сверху, бубнило и охало море, Дервиш вздыхал, фыркал во сне, а я лежал, вспоминая дикую историю о бедолаге, укравшем из зоопарка Алма-Аты редкую человекообразную обезьяну. Его нашли по кровавому следу неподалеку, в парадной дома, он скончался от потери крови. Обезьяна впилась ему в сонную артерию – и сама погибла от стресса, ее труп обнаружили рядом. На фотографии, опубликованной в газете «Труд», бездыханная обезьяна, долговязая, очень похожая на Пьеро и художника Пикассо одновременно, обнимала за шею лежащего в черном пятне обезумевшего перед смертью человека.