Еще раз взглянув на тапочки Либора, он заметил, что на одном были инициалы ЛШ, а на другом — ЭС. Ну да, конечно: в свой голливудский период Либор Шевчик работал под псевдонимом Эгон Слик. Евреи запросто меняют имена, когда им это нужно. Так почему же Либор/Эгон не мог проявить больше снисхождения, скажем, к Тейтельбауму/Треславу?
Он сделал рукой круговое движение, и виски закрутился в бокале. Богемский хрусталь. Его отец тоже любил пить виски из хрустальных бокалов, но те бокалы были несколько иными. Более официальными, что ли. Может, и более дорогими. Отцовские бокалы казались холоднее, когда Треслав касался их края губами. Собственно, это и было главное различие между ними — температура. Либор и Малки — пусть даже ныне покойная — были согреваемы своим прошлым, как вечерним теплом земли, хорошо прогретой за долгий солнечный день. По сравнению с ними Треслав казался сам себе чахлым овощем, обреченным прозябать на грядке под холодными ветрами и вечно пасмурным небом.
Либор улыбнулся.
— Ну вот, теперь ты у нас еврей, — сказал он. — По такому случаю я приглашаю тебя на ужин — без Сэма — и хочу кое с кем познакомить. Они будут рады тебя повидать.
— Это звучит зловеще. Кое-кто. Кто именно? Какие-нибудь ревнители еврейских традиций, которые тщательно проверят мои основания называться евреем? Но у меня нет никаких оснований. И почему они не были рады меня повидать до того, как я сделался евреем?
— Это хорошо, Джулиан. Твоя подозрительность и обидчивость — хороший признак. Это уже по-еврейски.
— Я скажу тебе так: я приду на эту встречу только в том случае, если смогу найти и привести с собой женщину, меня ограбившую. Она и есть мое основание.
Либор пожал плечами:
— Так приведи ее. Найди и приведи.
Он произнес это с такой безнадежной интонацией, словно речь шла о попытке Треслава привести к ним на ужин Господа Бога собственной персоной.
Одна деталь вызывала у Треслава смутное беспокойство, когда он лежал в постели с закрытыми глазами и старался поймать ниточку, уводящую из реальности в сон: это был рассказ Либора о Хейфеце и Альберт-холле… В нем угадывалась какая-то изощренность и манерность, какое-то типично еврейское хитромудрие, а сюжет был как-то уж слишком созвучен с другой историей Либора: о встрече Малки с Горовицем в Карнеги-холле.
Обе истории вполне могли быть правдой, но Треслава смущало их разительное сходство.
Правдивые или нет, но как семейные предания они были на высоте. И персонажи идеально соответствовали жанру. Если уж Малки называла кого-то „маэстро“, то это был не Элвис Пресли. Это был Горовиц. В свою бытность Эгоном Сликом Либор полжизни водил компанию со звездами экрана и эстрады, но в моменты, когда ему хотелось произвести впечатление, он беззастенчиво тянул карты из другой колоды. Если уж претендовать на родство, то не с Лайзой Минелли или Мадонной, а с Хейфецом. В этом был особый интеллектуальный шик: этак невзначай ввести в игру Горовица или Хейфеца. И какой же финклер не любит интеллектуальных игр?
Надо отдать этим финклерам должное — за их наглостью и бесстыдством зачастую стояла высокая музыкальность.
На этой стадии рассуждений поймав наконец желанную ниточку, Треслав погрузился в сон.
3
Между родственниками Финклера и Треслава никогда не было особой близости — таковая между Тайлер и Джулианом не в счет, — но сыновья Финклера временами виделись с сыновьями Треслава. Альфредо и Родольфо достаточно хорошо знали Финклера по его книгам и телевыступлениям, чтобы гордиться им как своим знаменитым „дядюшкой Сэмом“. Другое дело — думал ли Сэм о них как о „милых племянниках Альфе и Ральфе“? Треслав подозревал, что Финлкер при встрече не смог бы распознать, кто из них кто.
В этом, да и во многих других вещах, как связанных, так и не связанных с Финклером, Треслав был не прав. Кто действительно мог ошибиться, спутав при встрече его сыновей, так это он сам.
А Финклер, между прочим, всегда помнил о детях старого друга и питал к ним расположение — не в последнюю очередь потому, что Треслав был его негласным соперником в отцовстве, как и во всем остальном, и он был не прочь выступить в роли доброго дядюшки, способного дать сыновьям Треслава то, чего не мог им дать собственный родитель. К примеру, дать им более высокие жизненные ориентиры. Из них двоих он лучше знал Альфа благодаря одной случайной встрече в истборнском гранд-отеле, который Финклер как-то раз посчитал достаточно романтичным и укромным местечком (чайки, кружащие за окнами, и старички-постояльцы, вряд ли его знающие или могущие что-нибудь предпринять в случае опознания), чтобы посетить его с женщиной в пятницу вечером и задержаться до субботнего утра. Разумеется, он никак не рассчитывал обнаружить Альфа за роялем в гостиничном ресторане.
Это случилось за два года до смерти Тайлер и задолго до выявления у нее смертельной болезни, так что эта измена не была из разряда совсем уж непростительных гнусностей. Он знать не знал, что Тайлер изменяет ему в то же самое время — причем не с кем-нибудь, а с Треславом, — каковое обстоятельство, ничуть не умаляя его вины, приводило чаши весов в положение более близкое к равновесию. Как бы то ни было, когда Финклер подошел к пианисту, чтобы заказать „Stars Fell on Alabama“[63] для Ронит Кравиц, он был отнюдь не в восторге, обнаружив перед собой сына Треслава.
Он узнал Альфредо не сразу — так бывает при встрече не с очень близким знакомым там, где ты никак не ожидал его встретить, — чего нельзя сказать об Альфредо, часто видевшем Финклера на телеэкране.
— Дядя Сэм! — сказал он. — Вау!
В первый миг Финклер был готов изобразить неузнавание и ретироваться, но затем понял, что это выйдет неубедительно, и ограничился многозначительным „гм“, тем самым как бы принимая роль попавшегося с поличным дядюшки-греховодника. В любом случае предельная откровенность декольте Ронит Кравиц не позволяла ему сослаться на якобы деловую встречу в Истборне. Альфредо взглянул на только что покинутый Финклером столик и спросил:
— Тетя Тайлер сегодня не с тобой?
И тут Финклер отчетливо осознал, что ему никогда не нравился Альфредо. То же самое он, пожалуй, мог бы сказать и о его отце, но школьные друзья есть школьные друзья. Альфредо был очень похож на Треслава, только в „ретроверсии“: он носил круглые очки в золотой оправе (вряд ли нуждаясь в них по состоянию зрения), а его густо напомаженные волосы вызывали ассоциацию с берлинскими жиголо 1920-х годов. Правда, в отличие от последних, его нельзя было назвать сексуально привлекательным.
— Я собирался заказать мелодию для моей спутницы, — сказал Финклер, — но в данном случае…
— Нет-нет, я сыграю, конечно, — сказал Альфредо, — для того я здесь и сижу. Что исполнить — „С днем рожденья тебя“?
По какой-то причине Финклер не смог назвать песню, которую его просила заказать Ронит, то ли позабыв ее в замешательстве, то ли решив таким образом насолить заказчице, которая невольно это замешательство спровоцировала.
— Сыграй „Му Yiddishe Mama“,[64] — попросил он, — если ты ее знаешь, конечно.
— Как не знать, частенько ее играю, — сказал Альфредо.
И он ее сыграл — Финклер никогда прежде не слышал столь ироничного исполнения этой песни, с переходами от кабацки-небрежных синкоп к невыносимо затянутым медленным пассажам; в целом это звучало скорее насмешкой над материнством, нежели его прославлением.
— Но это не „Звезды над Алабамой“, — сказала Ронит Кравиц.
Кроме груди монументальных размеров, в ней мало что еще могло привлечь взор. Она носила туфли на высоком каблуке, украшенные стразами, но в тот момент они были скрыты под столом. У нее были красивые иссиня-черные волосы, блестевшие при свете канделябров, но и эти волосы оттеснялись на задний план могучим рельефом декольте, который она выставляла напоказ, как гордый инвалид выставляет напоказ свое увечье. „Ущелье Манавату“[65] — так Финклер мысленно называл этот рельеф в те минуты, когда он не любил Ронит Кравиц, а сейчас он ее не любил.
— Это он так импровизирует, — сказал Финклер. — Потом я напою тебе „Алабаму“ в привычном ключе.
Похоже, Финклер был не в состоянии усвоить один простой урок: появляясь на людях с вызывающе сексапильной женщиной, мужчина всегда выглядит дураком. Слишком длинные ноги, слишком короткая юбка, слишком открытая грудь — и сопровождающий все это мужчина вызывает у других не зависть, а насмешку. На секунду он пожалел, что не находится сейчас дома с Тайлер, но тут же вспомнил, что Тайлер в последние дни тоже стала проявлять склонность к чересчур откровенным нарядам. А ведь она была матерью семейства.
Он обошелся без заговорщических подмигиваний Альфредо со своего места за столиком, а в конце вечера не стал отзывать его в сторону и совать в нагрудный кармашек смокинга пятидесятку: мол, сам понимаешь, пусть это все останется между нами. Как практикующий философ, Сэм Финклер поднаторел в искусстве лжи и притворства. Он посчитал неправильным вступать в тайный мужской сговор с сыном старого друга, а тем паче вовлекать его в амурные делишки старшего поколения, пусть даже обращая это в шутку. Обозначив узнавание неопределенным „гм“, он решил этим и ограничиться. Но вышло так, что они напоследок встретились в мужской уборной.