В Тромсё я почти не выходила из дому. Я решила вести себя так, как если бы эта комната в «Гуннархусе» была местом, где я поселилась, сама не зная на сколько, и к тому же за окном расстилался весь мир, и я могла бы быть где угодно, и то, что было снаружи, поэтому не имело никакого значения. Я лежала в постели и читала книги Каролины — Гофмансталь, Ингер Кристенсен, Томас Манн — и книги Мартина — Стефан Фрирз, Алекс Гарленд и Хаймито фон Додерер. У меня было чувство, что в эту комнату меня привел случай, для того чтобы я что-то узнала о самой себе, а также о том, что должно дальше произойти со мной и с другими, как будто это было погружение в себя перед чем-то, что надвигалось и казалось большим, но что это было, я не знала. Иногда я проходила по короткой улочке до ее конца и обратно, наблюдая за своим отражением в стеклах витрин, возвращалась в дом, ложилась на кровать и смотрела в окно. «Ты счастлива?» — спрашивал Оуэн, и я говорила: «Да». Оуэн все время куда-то ходил. Тромсё сделался предметом его исследований, за 48 часов он нашел все, что там было красивого, редкого или отвратительного, он все время приходил, садился на кровать с краю и рассказывал мне обо всем, но при этом у меня ни разу не возникло желание увидеть что-то из того, что он видел. Он не снимал ни куртку, ни шапку, выкуривал одну сигарету и снова устремлялся наружу, хлопал дверью. Я видела его в окне, когда он шел мимо гостиницы. Когда Каролина возвращалась из супермаркета, а Мартин из своего таинственного архива, мы садились на кухне, вместе ели и пили вино. Иногда и Гуннар к нам присоединялся, никогда при этом ничего не говорил и быстро покидал стол. Оуэн готовил макароны с креветками, макароны с помидорами, макароны с лососем. На десерт был шоколад и зеленые бананы. Каролина и Мартин отбросили свою сдержанность и холодную учтивость. Поскольку мы были совершенно чужими людьми, случайно оказавшимися рядом друг с другом на какое-то короткое время, очень скоро мы говорили о вещах самого приватного свойства, о своих биографиях, родителях и о любви. Оуэн сказал, что с момента окончания своей последней связи он постоянно лечится от страхов. Мартин сказал: «Я голубой», и это на короткое время повергло Оуэна в смущение. Каролина сказала, что она до сих пор еще ни разу по-настоящему не влюблялась, — услышав это, Оуэн расхохотался. Я ничего не рассказывала, да и нечего было рассказывать. Или я что-то сказала о какой-то любви, которую я испытала сто двадцать лет тому назад, у меня было чувство, что во благо Каролины я должна взять себя в руки и честно соблюдать все правила таких бесед, с признаниями, описанием предпочтений, ну, и с запиванием всего этого вином, разумеется. И надо признать, что это было совсем не неприятное чувство. Мартин сказал: «Норвежские мужчины очень красивые, — и при этом как-то странно посмотрел на меня, — так что рекомендую», — фраза явно была адресована мне. Я была очень далека от мысли о том, чтобы в кого-то влюбиться. Иногда я думала, что надо бы мне влюбиться в Оуэна, но этого не происходило, это было совершенно невозможно, и несмотря на это, я бы хотела влюбиться в Оуэна. Оуэн говорил больше всех. Мартин тоже довольно много говорил, но когда Оуэн в своих речах слишком распалялся и говорил слишком громко, Мартин уходил с кухни и возвращался только тогда, когда Оуэн умолкал. Меньше всех говорила Каролина. Мне нравилось, как она сдержанно, как маленькая благовоспитанная девочка, сидела с нами за столом, к полночи она была смертельно усталая, удивленная дискуссиями о сексе, которые вели Мартин и Оуэн, о всех «за» и «против» мимолетных связей, все это ее поражало, и видно было, какая она усталая, изможденная, и все же она шла спать только когда все расходились. Мне нравилось по утрам быть с ней наедине на кухне, она заваривала чай, и я с ней говорила в совершенно несвойственной мне манере — так здраво, как старшая с младшей, сентиментально и серьезно. Мне хотелось, чтобы она рассказывала мне о своей жизни, и она это делала, когда мы с ней были одни на кухне — о детстве в деревне, о своих братьях и сестрах, о доме с фахверками, в котором она выросла и который потом снесли, — вспоминая об этом, она всегда плакала. И действительно, когда она мне это рассказала на кухне «Гуннархуса», из глаз у нее полились слезы. Когда ей было двадцать лет, она поехала в Гану, чтобы работать там в доме для инвалидов. Год она спала под открытым небом, переболела малярией, объездила всю Западную Африку, пила воду, которую фильтровала своей майкой. Теперь она жила в Тюбингене, снимая квартиру вместе с десятью другими студентами, у нее была одна лучшая подруга и ни одного друга, она подумывала о том, чтоб продолжить учебу где-то в Англии. Она не курила, почти совсем не пила и за всю свою жизнь наверняка не попробовала ни одного наркотика. Она рассказывала о себе, я ее слушала, и что-то в ней напоминало мне меня, ту, какой я была десять лет назад, хотя десять лет назад я была совсем не такой, как она. Мне хотелось ее от чего-то защитить, я и сама не знала, от чего именно. В ее комнате, которая была рядом с нашей, на подоконнике стояли фотографии ее родителей, братьев и сестер, а между ними ароматные палочки и жемчужные ожерелья из Ганы. Когда она утром прощалась со мной и шла в «Макдональдс», где восемь часов подряд совала на прилавок гамбургеры и картошку-фри, мне хотелось поменяться с ней местами. Когда она вечером выходила к нам и решалась что-то рассказать Мартину и Оуэну, Оуэн был очень невежлив. Мы говорили о путешествиях, о случаях, которые сводят людей вместе, чтобы сразу же снова их разлучить, и Каролина сказала, что есть одно высказывание, которое очень ей нравится: что жизнь похожа на коробку конфет ассорти, берешь и не знаешь, что возьмешь, но это всегда что-то сладкое. Оуэн схватился за голову и воскликнул: «Какие идиотские слова! Редкое слабоумие, я такого давно не слышал!», за что я изо всех сил наступила ему под столом на ногу. Конечно, это были слабоумные слова, но в то же время оптимистичные и по-своему, по-идиотски, вполне понятные, я эту фразу запросто Каролине простила, и какую-то минуту я ненавидела Оуэна за то, что он это не сделал, что он и здесь не мог расстаться со своей задроченной «coolness»,[25] он и здесь должен был ее всем демонстрировать. Мартин был более дипломатичен, его чувства по отношению к Каролине казались похожими на мои собственные, он часто обращался к ней, передавал ей слово, но потом вскоре снова погружался в споры с Оуэном о главном, разгорались их бесконечные диспуты. Так мы и сидели, а снаружи шел дождь, иногда появлялся Гуннар, наливал себе стаканчик вина, немного слушал нас, пока не понимал, о чем мы говорим, и как только он это понимал, сразу же снова покидал кухню. Казалось, что мы до сих пор не нашли такую тему, из-за которой он бы остался, и что мы никогда ее не найдем. Я боялась только того, чтобы что-то не нарушило это пребывание с посторонними людьми на далеком Севере, я стала считать дни, но после третьего сбилась со счета, время потекло быстро, и я всерьез стала думать о том, чтобы остаться дольше.
И мы остались. Мы не смогли уехать из Тромсё через неделю, это было совершенно невозможно. Мы поговорили с Гуннаром, он предложил нам сносную плату за комнату, и мы остались еще на семь дней. Я спросила у Оуэна, не нужно ли ему позвонить домой, кого-то известить о своей задержке, я сказала: «А что же твоя певица?» Оуэн ничего на это не ответил. Я оставалась в доме, а Оуэн уходил. Вернувшись, он садился ко мне и что-то рассказывал, потом сам прерывал свой рассказ, смотрел на меня недоверчиво, пока я не говорила: «Ну что?» «Ты больна?» — спрашивал он, и я отвечала: «Нет», и он спрашивал: «Ладно, тогда скажи мне, какой шоколад я больше всего люблю, на какой машине я бы ездил, если бы у меня были деньги, и какая любовная история кажется мне самой красивой», — он боялся, что я могу от него отдалиться, забыть его. «Мятный шоколад, — говорила я тогда, — мерседес-бенц. Твоя собственная», и он успокаивался и снова куда-то уходил. Мне по-прежнему ничего не хотелось видеть. Мне хотелось по-прежнему думать о своем, лежать в постели, быть одной, а утром пить чай с Каролиной на кухне и вечером ужинать со всеми остальными. Это было действительно похоже на то, как если бы я была нездорова, или, точнее, как если бы я выздоравливала от какой-то болезни. Я не удалялась от Оуэна. Я была просто какой-то беспомощной, потерявшейся, просто сама по себе, и эта непонятная растерянность таила в себе неизвестное мне раньше удовольствие. Мы проводили вместе вечера, Мартин иногда возвращался позже или уходил в полночь, не требуя, чтобы мы его провожали. Я была уверена, что он идет на свидание, в конце которого он окажется в чьей-то постели. Видеть, как он уходит, и знать, что он идет заниматься сексом, было очень странно. Он ни разу никого не привел к себе в «Гуннархус». Оуэн один раз сделал заявление: «Я не голубой». В этот же вечер он придвинулся ко мне в постели и прошептал на ухо: «Мартин сегодня на меня посмотрел». «Как посмотрел?» — прошептала я, и Оуэн громко сказал: «Сексуально, дружище!», но я ему не поверила. Я знала, что мы таким лично-безличным образом замечательно подходим друг другу, потому что нет опасения, что кто-то в кого-то может влюбиться — Каролина не влюбится в Оуэна, Оуэн не влюбится в Мартина, я не влюблюсь в Оуэна, а Оуэн в меня. Это было огромное облегчение, это знание, но в то же время это было грустно. Было грустно, что отсутствие любви, или даже возможности любви, я первый раз в жизни воспринимала как утешительное и облегчающее обстоятельство.