«Мэрилин Монро…» – подумал я.
Мы поглощали каждый свой завтрак. Я очистил два вареных яйца, намазал пластмассовым ножиком джем на разрезанную булочку. Глотнул минеральной воды из пластиковой бутылки. Я чувствовал, как в моем солнечном сплетении съеживается и замирает душа – кажется, ветер пробирал холодом и ее. Мэрилин Монро, раскрывая рот и морща щеки, откусывала большими кусками многослойные сэндвичи. Ее душа молча смотрела сквозь плоский, тренированный в спортзале живот с дряблой кожей. Мы ели и вчетвером смотрели в пустыню, над которой вставал бледно-желтый рассвет.
Один из солдат, стоявших на краю шоссе, повернулся и отошел, исчез за автобусом. Второй бросил окурок и тоже ушел. Вероятно, сейчас где-то далеко впереди едут по коричневой потрескавшейся земле бедуины. В их сумках, болтающихся на верблюжьих боках, лежат гранаты, связанные девушки, пакеты со свежими человеческими органами и гашишем.
Я вспомнил песню Джима Моррисона «Испанский караван».
И вдруг подумал: а что, если прямо сейчас, доев яйцо и дожевав хлеб с джемом – неторопливо пойти прямо к этой пустыне? Обойти стоящий на пути автобус и быстро зашагать прямо в сердце коричневой пустоты, навстречу прозрачному ветру – такому холодному и свежему, словно там, в середине безжизненных песков, разлит океан. Никто и опомниться не успеет, как я буду уже далеко, перевалю за первый коричневый холм, потом за второй, третий… Кто побежит за мной – туда?
Мне почему-то показалось, что и жующая рядом пожилая европейка тоже что-то подобное чувствует. Зов пустыни? Или – смерти? Нет, не то… Это было другое: похожее на разлившиеся чернила желание исчезнуть, пропасть – вот, наверное, точнее. Казалось – если подчиниться ему, впереди ждет что-то невероятно привлекательное, но одновременно и страшное.
И еще я чувствовал: где-то должен быть еще один, такой же, похожий зов – но другой: чистый, чарующий. Как остров, на котором не существует понятий «направо» и «налево», где живут Рыбы-шары. По закону противоположностей такого второго зова просто не может не быть! Как две двери – для входа и выхода.
Пустыня смотрит на тебя глазами исполинской кобры.
Толпа наконец шевельнулась и хлынула вязким потоком к автобусам.
– Никто не потерялся? – с дежурной улыбкой спрашивал автобусный гид, считая нас всех про себя и указывая на каждое сиденье пальцем.
Спереди и сзади автобусную колонну замкнули два джипа с пулеметами на крышах.
Дальше мы ехали часа два. А может, и больше.
– Если террористы атакуют сразу с двух сторон, что эта охрана на джипиках сможет сделать? – сыто разглагольствовал впереди мужской голос.
Женщина ему поддакивала и соглашалась. Я едва их слышал, потому что вновь погрузился в сон.
Дальше все было желтым, песчаным. Каир встретил столпотворением людей на тротуарах и обгоняющими автомобильные пробки велосипедистами, держащими одной рукой на голове подносы со свежеиспеченными лепешками, а другой правившими рулем. Они были похожи на черных ящериц, эти велосипедисты. Странные дома цвета песка. Национальный музей – многоэтажный саркофаг. Всыпающихся в него туристов не хватало, чтобы заполнить его под завязку – стены саркофага, казалось, медленно расширялись. Внутри прохлада, в которой бродят люди и лежат мумии. Мумии большие, маленькие, микроскопические, средние, гигантские, лежащие и стоящие в гробах-ладьях, склепах, на полках под стеклом. А вокруг – разглядывающие их люди. Отстав от экскурсии, я бродил по гулким залам музея. Случайно наткнулся на вывеску: «Тутанхамон». У входа – дежурящие полицейские, внутри, возле выставленных за пуленепробиваемым стеклом золотых украшений не протолкнуться из-за туристов-японцев. Поверх их чернявых стриженых голов я бросил взгляд на маску Тутанхамона. Ожившая картинка с почтовой марки, которая когда-то давно, в моем ясном и солнечном детстве, хранилась в кляссере. Вспыхнуло в памяти мороженое за двадцать две копейки, магазин с надписью «Хлеб», новогодние игрушки в ящиках с ватой. Золото маски Тутанхамона за стеклом было тусклым и немного помятым, словно ее использовали как головной убор где-то в быту. И главное – оно было совершенно живым. Более живее этого мертвого предмета я в жизни никогда не видел.
Автобус ехал по серо-желтым окраинам Каира, опоясанным недостроенными домами, из верхних этажей которых торчали прутья металлической арматуры. На первых и вторых этажах на балконах сушилось белье. На земле высились конусообразные кучи цветного мусора, возле которых копошились дети.
– Многие наши граждане, переехавшие в Каир из провинции, купили здесь земельные участки и специально недостраивают свои дома, – интеллигентно объяснял в микрофон Альвар, – таким образом до конца жизни они могут не платить налог за построенное жилье.
На кривом горизонте показались три освещенные солнцем пирамиды. Саркофаги для мумий фараонов Хеопса, Хефрена и Микерена. Гигантские усыпальницы издали были похожи на угольные терриконы в шахтерском городке, где я жил в детстве – только светлые. Черные терриконы памяти и блестящие на солнце древние пирамиды. И еще цветные пирамиды мусора возле навсегда недостроенных домов здесь, наяву.
Автобус выехал на пыльную каменную равнину и остановился.
Мы вышли.
Пирамиды не оказались большими. Наверное, в моем мозговом экране отпечатались московские высотки, Останкинская и Эйфелева башни, фотографии небоскребов Америки. Нью-йоркцам, вероятно, эти пирамиды кажутся игрушечными.
Но они не были и маленькими. Ветра нет, тишина. Солнце светит размыто, глаза не слепит. Если вслушаться, можно уловить какой-то внутренний, едва слышимый глубокий звук. Шелест то ли песка, то ли волн. Словно где-то далеко под ногами, что-то движется, проворачивается. Может – Земля вертится?
Пирамиды были средними. Но это было то «среднее», что медленно плывет в сторону величия. Туристы с задранными головами, полицейские в белых одеждах, бедуины в цветных халатах и чалмах, ведущие верблюдов под уздцы – все они, как камешки, тихо перекатывались по сферической земле, на которой высились три белесо-желтые пирамиды.
Я подошел ближе. Дотронулся до нижнего камня саркофага Хеопса. Стал на выщерблину в каменном блоке, сделал еще шаг вверх.
– Эй! – раздался сзади окрик. Ко мне вразвалку подходил полицейский в белой форме.
– Ноу! – ослепительно улыбаясь, поднял руку он.
Я спрыгнул вниз. Краем глаза я заметил, как один из туристов – кажется, тот, что ехал впереди меня в автобусном кресле – сует полицейскому деньги, и тот, оглянувшись, машет рукой: давай, мол, быстро. Мужчина в белой майке и шортах вскарабкивается на два метра вверх по пирамиде, а его спутница – брюнетка в цветной юбке – снимает его на видео.
– Инаф! – машет полицейский рукой.
– А я? – растерянно улыбается спутница.
Мужчина лезет в карман.
Я оглянулся. Посмотрел вверх. И тут же почувствовал: в пирамидах теплится жизнь. Они, предназначенные для смерти, почему-то живут и дышат до сих пор. А я, со своим мозгом, с кожей, глазами, мыслями, ртом, пенисом, слюнями, родом, воображением – я со всем этим джентльменским набором живого человека не был сейчас живее этой тщательно сложенной груды бело-желтых камней.
В открытом ресторане с видом на Сфинкса и пирамиду Хеопса были накрыты столы. Официанты разносили холодную минеральную воду и кока-колу. Я взял с подноса бутылку ледяной колы. Налил в стакан, отпил, стал понемногу есть: салат, белая рыба на гриле. Жаль, нет холодного белого вина. Я вспомнил, что сегодня у меня день рождения. Откинувшись на стуле, смотрел на пирамиду. Кажется, на этом месте Наполеон выстраивал своих солдат, напутствуя их перед сражением. Зачем-то он покорял весь этот мир, как покоряли многие до него – но войны до сих пор не кончаются. И люди по-прежнему разные, чужие, никакие они друг другу не братья и никогда ими не были. Ошиблись пылкие французы, придумавшие во время своей классовой революции лозунг: «Свобода, равенство, братство».
«У нас, как ты помнишь, было три революции, – прищурившись, говорил мне в детстве старший брат, – а знаешь, сколько было у французов? Пять!»
Пять. Никто до сих пор не знает, как сделать жизнь лучше. Никто. Только в книгах ее делают лучше. Причем в самых плохих книгах, тех самых, которые наш продюсер милостиво обещал не запрещать. В хороших книгах хорошей жизни обычно не бывает. Просто, когда их читаешь, становится лучше на душе. Даже в Библии предвидят победу на земле зла. И жизнь в большинстве своем зла. Надоело делать вид, что это не так. Мне тридцать восемь. Какая свобода, равенство, братство? Люди не равны, не свободны, не братья. Равенство ремесленников, свобода конвейера. Мать говорила, что я родился в пять тридцать вечера. Значит, по египетскому времени я был сейчас еще тридцатисемилетним. А по российскому – рождался прямо сейчас. Тридцать восемь лет. Не знаю, к чему и зачем я существую. Для наслаждения? – так думал в юности, начитавшись Эпикура. Для радости – когда чувствовал, что вот-вот поверю в Бога. Для прорывов в трансцендентное – когда писал «Адаптацию». Для любви – когда любил. А может, чтобы просто дышать и наслаждаться всем этим, пока не прекратится естественным образом дыхание?