— Что случилось, малыш?
— Мне страшно, мамочка… Правда страшно. Мне приснился кошмар.
Александр подошел к кровати и сделал попытку забраться под одеяло.
— Иди в свою комнату! — зарычал Филипп, сдернув свою голубую маску.
В глазах сына читалась паника. Ирис встала, взяла его за руку.
— Пойду уложу его.
— Это не метод! Чего ты добиваешься? Чтобы он вырос маменькиным сынком? Боялся собственной тени?
— Я просто уложу его в кровать… Глупо делать из этого трагедию. Идем, малыш.
— Это возмутительно! Просто возмутительно! — повторил Филипп, ворочаясь в кровати. — Этот мальчик никогда не станет взрослым.
Ирис увела Александра в его комнату. Зажгла ночник у изголовья, откинула одеяло и велела ему лечь. Он скользнул в постель. Она положила руку ему на лоб и спросила:
— А чего ты боишься, Александр?
— Мне страшно…
— Александр, ты еще мальчик, но скоро ты станешь мужчиной. Тебе придется жить в жестоком мире, надо закалять себя. А если ты каждый день будешь прибегать со слезами к родителям…
— Я не плакал!
— Ты поддался страху. Он оказался сильнее тебя. А ты должен победить его, иначе навсегда останешься малышом.
— Я не малыш.
— А кто ж ты?.. Если ты хочешь спать с мамой и папой, как маленький.
— Нет, я не малыш!
Он скривился от горя и гнева. Он злился на мать, которая не понимала его, и в то же время ему действительно было страшно.
— Ты злая!
Ирис не знала, что ответить. Она смотрела на него, открыв рот, но не могла вымолвить ни слова. Она не знала, как с ним разговаривать. Они с Александром словно стояли на разных берегах реки и молча смотрели друг на друга. Так было с самого его рождения. Еще в роддоме. Когда Александра принесли и положили в кроватку с прозрачными стенками рядом с ней, она подумала: «Ну вот, новый персонаж в моей жизни!» Никогда она не произносила этого слова — «малыш»…
Замешательство Ирис еще больше встревожило Александра. Значит, дело серьезное, раз мама не может со мной говорить. Раз вот так смотрит и молчит.
Ирис поцеловала сына в лоб и собралась уходить.
— Мам, а ты можешь посидеть со мной, пока я не засну?
— Папа ужасно рассердится.
— Ну мамочка, мамочка, мамочка!
— Я понимаю, родной мой, понимаю. Я посижу, но обещай, что в следующий раз ты будешь сильным и к нам не пойдешь.
Он не ответил. Она взяла его за руку.
Он вздохнул, закрыл глаза, она положила руку ему на плечо, погладила. Худенький, с длинными темными ресницами, с черными кудрями… Он отличался хрупкой фацией нервного, беспокойного ребенка. Даже сейчас, во сне, у него тревожная складка между бровями, а грудь вздымается, словно придавленная непосильным грузом.
Дышит прерывисто — от недавнего страха и нынешнего облегчения.
Он пришел к нам в комнату, потому что почувствовал, что нужен мне. Дети — чуткие создания. Она вспомнила, как сама громко смеялась папиным шуткам, как паясничала, стараясь разогнать мрачные тучи, сгущавшиеся над родителями. И вроде бы ничего ужасного между ними и не происходило, однако как же ей было страшно… Папа — такой кругленький, добрый, нежный. Мама — сухая, худая, резкая. Два совершенно чужих человека, спавшие в одной постели. Она долго продолжала кривляться: ей легче было смешить их, чем высказать, что у нее на душе. Но когда впервые услышала от посторонних: «Какая красивая девочка! Какие глаза! В жизни таких не видал!» — сменила клоунский наряд на амплуа красавицы. Новая роль!
Как же мне сейчас плохо. Образ раскованной и непринужденной женщины, который я столько лет тщательно создавала, вот-вот рассыпется. Меня раздирают противоречия. В конце концов я должна буду сделать выбор. Но какой? Только тот, кто нашел себя, кто в ладу с собой, кто себе не лжет, может быть действительно свободным. Он знает, кто он на самом деле, пользуется этим и никогда не скучает. Он наслаждается жизнью в гармонии с самим собой. Живет по-настоящему, а у других жизнь утекает сквозь пальцы, как песок…
Моя жизнь утекает сквозь пальцы. Смысла в ней я не нашла. Не живу, а блуждаю вслепую. И с другими мне плохо, и с собой. Я злюсь на людей за то, что они видят во мне лишь тот образ, который я сама же и создала… но он мне не нравится, а другой я создать не способна. Бегаю по кругу, не в силах ничего изменить. Стоит лишь раз подчиниться чужим законам, чужим представлениям о тебе, и твоя душа умирает и разлагается. Остается лишь видимость. Но — ужасная мысль! — а вдруг уже слишком поздно? Вдруг я уже и вправду стала той женщиной, образ которой вижу в глазах Беранжер? Она даже вздрогнула и крепко сжала руку Александра, а он во сне стиснул ей руку в ответ, пробормотав «мама, мама». Слезы навернулись ей на глаза. Она прилегла рядом с сыном, положила голову на подушку и закрыла глаза.
— Жозиана, вы купили мне билеты в Китай?
Марсель Гробз, стоя перед секретаршей, разговаривал с ней, как с мебелью. Глядя куда-то поверх ее головы. У Жозианы все сжалось внутри, она застыла на стуле.
— Да… они на столе в кабинете.
Она не знала теперь, как к нему обращаться. Он говорил с ней на «вы». Она заикалась, подбирала слова и выражения. Избегала личных местоимений, использовала неопределенные и безличные формы.
Он с головой ушел в работу, постоянно был то в разъездах, то на деловых обедах и встречах с клиентами. Каждый вечер за ним приезжала Анриетта Гробз. Она, не поворачивая головы, проходила мимо Жозианы. Длинная палка в круглой шляпе. Жозиана смотрела, как они уходят: он — понуро сгорбившись, она — чванливо задрав нос.
С тех пор, как Марсель застал их с Шавалем возле кофейного автомата, он избегал ее. Пролетал мимо в свой кабинет, выходил оттуда только вечером, отвернувшись, бросал «до завтра». Она и рта открыть не успевала…
«Не иначе скоро выкинут отсюда. Возвращение на позицию „старт“. Рассчитает он меня, оплатит отпуск, страховку, напишет рекомендательное письмо, пожелает удачи, пожмет руку и хоп! Пока, курочка! Иди гуляй! — Она шмыгнула носом, глотая слезы. — Ну и мудак этот Шаваль! А сама-то не лучше! Не могла держать себя в руках! Не могла быть повнимательней! Главное, ведь я ему говорила — на службе никаких интимных жестов, даже намеков на поцелуй! Полная секретность. Работа, только работа. И надо же ему было руки распустить прямо под носом у Марселя! Выброс тестостерона, что ли? Тоже мне Тарзан. И ведь тут же сбросил меня со своей пальмы…»
Красавчик Шаваль послал ее куда подальше! А перед этим еще наорал! Такие потоки проклятий вылил на ее голову, что у нее аж дух захватило. Даже она такого в жизни не слышала.
С ее-то опытом!
Теперь она лила слезы.
Теперь — каждый день одна бодяга. Должно быть, я похожа на жертву авиакатастрофы. На выброшенную из самолета. У меня было все: и любимый старый пузан, и бойкий молодой любовник, и бог Чистоган валялся у меня в ногах. Стоило только дернуть за веревочку, и все — узелок готов. До красивой жизни было рукой подать. А теперь я даже обдумать ничего не могу: в голове будто пластилин какой-то. На похоронах старухи я надела черные очки, и все вокруг решили, что я схожу с ума от горя. Оно и лучше.
Похороны матери…
Жозиана приехала туда на поезде, с пересадкой в Кюльмон-Шалендри, потом взяла такси (тридцать пять евро плюс чаевые). Когда она под дождем вошла на кладбище, то увидела там сгрудившихся под зонтами всех тех, от кого удрала, издевательски махнув ручкой, двадцать лет назад. Счастливо, ребята! Качусь от вас колбаской! Вернусь в карете или вперед ногами. Да, плохая была идея — вернуться скромно, без всякой помпы, без фанфар, без всяких штучек-дрючек, чтоб им всем нос утереть. «Ты приехала на поезде? А что, у тебя нет машины?» Машина в их семье означала высший класс, символ благополучия и карьеры. Символ сладкой жизни. Символ сыра в масле. «Нет, у меня нет машины, потому что в Париже сейчас модно ходить пешком. — Вон оно что…» — отвечали они, утыкаясь носами в черные траурные воротники, словно хихикая: «Нет машины, нет машины! Вот толстая дура, неудачница!»
Она подошла к черной яме, где лежала маленькая урна с прахом. На самом дне. И вдруг… В ее голове все смешалось, чаша переполнилась: мама, Марсель, Шаваль, я одна на свете, у меня никого больше нет, и денег нет, и перспектив никаких, и ничего мне уже не светит. Как будто мне снова восемь лет — я сжалась в ожидании пощечины. Мне восемь лет, и я трясусь от страха. Мне восемь лет, и дедушка тихонько входит в мою комнату ночью, когда все спят. Или делают вид, что спят, потому что им так спокойнее.
Она плакала не по матери — она плакала по себе. Оплакивала ту девочку, что была зачата на одной из попоек и всю жизнь могла рассчитывать только на себя, с самого детства, которого у нее и не было. Из-за той, что теперь покоится в сырой яме и плевать хотела, что ее дочь насиловали, эксплуатировали и она просто несчастна! Ну и дела! Если мне еще удастся свести дружбу с богом Чистоганом, надо будет как-нибудь сходить к шарлатану-психологу, плюхнуться на его кушетку и рассказать ему о своих родичах! Посмотрим, что он на это скажет.