— Почему бог не сделает всех верующими?
— Бог предоставил человеку думать и выбирать.
— Для чего так, почему он «не пропагандирует» свое учение?
— Пусть люди сами…
Хождение по кругу.
Но вот в вопросе об отношении к родителям и к богу мне неожиданно помогла Канька.
Бабушка:
— «…Оставлю мать свою для бога…»
Канька:
— А вы бы свою маму оставили?
Молчание. Потом:
— А вот не знаю, что и сказать, как бы это было. Не знаю прямо…
Диалог.
Канька:
— Бабушка, а что дьявол станет делать с теми, кто к нему попадет?
Бабушка:
— А ничего, только помешивать тебя кочережкой, гореть будешь вечно.
Канька:
— А за что гореть? Ведь грешники при жизни дьяволу служили, зачем же он их мучает?..»
Каньке было в ту пору двенадцать лет. Я часто слышал твои разговоры с ней и дивился тому, как тонко ты чувствуешь «течения ее ума», как мудро и просто используешь их, чтобы открыть ей истину. И смотришь — даже самая сложная легохонько уложилась в ее голове…
Теперь она снова у нас. Ей шестнадцать уже. Учится в дошкольно-педагогическом училище. И, кто знает, может, тем, что открылось это призвание, хоть самую малость обязана и тебе?
Да, ты бы мог стать учителем.
Но ты стал солдатом.
И опять твои солдатские письма.
«12 марта.
Татьянка, прекрасная моя, здравствуй!
Слава богу, кончился день. А как он начался, если б ты представить могла! Вечером лег с твердым намерением проспать до обеда (писал, что в этот день не прозвучит команда «Подъем!»), но мои планы накрылись. В 5-30 утра проснулся (не только я — вся рота) от страшного грохота и не мог долго понять, где я. Потом понял: зто дежурный додумался — приволок в спальное помещение радиоприемник, Подключил усилитель от кинопроектора и на всю мощь пустил музыку.
День обещал быть занятным. Так оно и вышло, чудачеств понаделали! И как финал всех шуток — главная «шутка» старшины, который обрадовал меня: «Сегодня пойдешь дежурным по роте».
Сейчас посплю часика четыре, а «завтра снова рабочий день, и забот у нас завтра немало…»
«13 марта.
Здравствуйте, дорогие мама, папа, Гоша и Лина!
Наглецом я родился, наглецом и помру. Уж очень долго не писал вам и опять вынужден извиняться… Поймите мою душу грешную и не судите строго.
Не беспокойтесь. Все в порядке. Есть и будет. От «виничианской лирики» я в неизменном восторге. Здорово! Читал и хохотал до слез.
У меня все хорошо. Живу не спеша, регулярно получаю нагоняи от начальства, тем и доволен. Иногда для разнообразия схожу в наряд — все веселей…
Будьте спокойны. Ваш Саша».
Я подчеркнул это твое «живу не спеша» — постоянный «пузырь со льдом» на обжигающие нас тревоги. А в письмах к Татьянке что ни день — короткая фраза полярного значения: «Извини, спешу». В нее мне верится больше. И не случайно, думается, встретил у Грина в «Бегущей по волнам» помеченные тобой строки: «Для меня там одни волны, и среди них один остров; он сияет все дальше, все ярче. Я тороплюсь, я спешу, я увижу его с рассветом».
Может, и в самом деле нельзя человеку не спешить в пределах отпущенного ему мгновения жизни?
«13 марта.
Извини, будет коротким это письмо: устал чуть-чуть после дежурства и треба выспаться. Дни весенние, несмотря на всю свою прелесть, тянутся так медленно. Теплое солнце, тающий снег и его свежий запах, лужи на дорогах. Эх, весна, весна, скорей бы тебя сменило лето!.. Вслушайся в эти строки:
Не весна, а какой-то кошмар…
Почернел и осунулся город,
И хрипит, задыхается март,
Как февраль с перерезанным горлом.
Правда, чутко сказано? (Это Решетов.) Сегодня день опять какой-то неполный, растраченный по мелочам. И почему-то не было твоего письма.
Зато было письмо из дому. Ругают вежливо, что редко пишу. В самом деле, обнаглел я, и меня надо ругать.
Отругай меня как следует, тогда я исправлюсь.
Знаешь, о чем я сейчас думаю? О том, что история знает случаи, когда люди сходили с ума от любви. Кажется, это же грозит мне. Если постоянно думать о чем-то одном, то очень легко приучить мозг не воспринимать ничего другого. Так можно прийти, по шутливому выражению Энгельса, к «равному самому себе состоянию». Впрочем, зря я это говорю, с ума я не сойду. Я уже давно сумасшедший.
Да, все это шутки, а если серьезно говорить, то очень нелегко мне без тебя. Но ничего, сил у меня хватит, будь спокойна».
«14 марта.
Второй день проследует меня эта песня:
И уходят со школьных дворов
шестьдесят незнакомых дорог,
Ты в тетрадный листок
напиши адресок
В несколько синих строк…
И наплывают воспоминания. Школа. Беспечное детство. Чернила, вылитые однажды со злости на голову соседа по парте… Помню, как однажды меня не пустили на урок химии из-за опоздания, как я под моросящим осенним дождем проник в класс через… окно на третьем этаже с риском грохнуться вниз, пробираясь по ветхому и узкому кирпичному карнизу. Мной руководила в тот момент не любовь к наукам, конечно, а непреодолимое желание «насолить». Я надеялся, что можно выгнать за дверь, а за окно меня выкинуть не решатся. Я был почти прав. Когда моя стриженая голова показалась в окне, к великому удовольствию всего класса, учительница не замедлила открыть рамы и втащить меня в комнату. Но блаженство было коротким: через ту же ненавистную дверь меня немедля выпроводили к директору…
Приятно иногда вспоминать эти пусть даже не совсем приятные минуты:
Давным-давно баклуши било детство,
Махру курило ярую тайком,
Но разве есть на целом свете средство,
Чтобы забыть о времени таком?..»
Да, сын, средства такого нет.
Отчетливо помню тот промозглый осенний день, когда меня вызвали в школу: «Вы знаете, что натворил ваш Саша?..»
Директора, Юлию Романовну, как и меня, напугало не столько само событие, сколько та обстановка, в которой совершалось «геройство». У меня и теперь сердце заходится, когда вспоминаю все, о чем узнал тогда.
Нудный, трясучий дождик, «брысево» — так назывался он у нас дома. Черные от свинцового неба школьные окна. Мокрая во двор выходящая стена. Ослизлый и выщербленный карниз — выступчик в четвертушку кирпичины! И по нему, прижимаясь к стене, пробирается мальчишка с прикрученным к поясному ремню портфелем. Один неверный шаг… Один надтреснутый кирпич… Ослизлый мох, подвернувшийся под подошву ботинка… Соскользнувшие с подоконного выступа пальцы… Только одной, любой на выбор, из всего перечня случайностей с избытком хватило бы на самое страшное. Этаж-то третий!
— И ради чего?! — возмущается Юлия Романовна, — Рисковать, чтобы доставить удовольствие классу и несколько острых минут учителю?
Конечно, дома был у нас с тобой мужской разговор: нужно было совершенно точно узнать, во имя чего проявлено «геройство».
Ты улыбался. Ямочки на щеках, а глаза задумчивые и чуть грустные.
— Ради чего, Саша? Класс позабавить?
— Просто хотел доказать…
— Что?
— Что, если захочу, — смогу.
— Интересно. Но ты же у нас наблюдательный, разве не приходилось примечать: люди, они все больше норовят через дверь…
Молчание. И улыбка.
— На что тебе это все-таки?
— Ну, мало ли… Вдруг придется.
Ты внезапно посерьезнел. Улыбка погасла. Сказал, будто гвоздь забил:
— Человек должен уметь все.
И снова заулыбался. Теперь уже чуть виновато, словно извинялся за доставленные переживания и хлопоты.
И допускаю, что ты мне сказал не все. Ну, конечно, поманила тебя и «дымка геройства» и неизбежные лавры озорной славы… И мне когда-то было одиннадцать, и во мне в ту пору «под завязку» было и озорства и бесстрашия. Как-то, помню, запросто сжевал учительскую записку, врученную набедокурившему дружку, вызов родителей в школу. То было почти ордером на отцовский, всегда особо кусачий ремень. Сжевал документ я не только в приступе мальчишеского гуманизма, но и из «корыстных» соображений: все мы любили в детстве, чтобы сверстники глядели на нас глазами, полными восхищения и зависти.
Но твой ответ, признаться, подсказал мне и уместный финал нашего разговора:
— Скажи, Саша, как по-твоему, может человек, если, разумеется, очень захочет, удержать себя от очередной глупости, на которую уже совсем решился?
Вопрос не обескуражил тебя, хотя и слышался в нем явный подвох. Ты ответил спокойно, с ясной и понимающей улыбкой:
— Я думаю, может.
― Вот и хорошо. Я прошу: никогда больше не ходи по карнизам. Сможешь?
— Смогу.
…Только почему ты не во всем признался Татьянке, почему утаил ту, высшую сущность поступка? Я догадываюсь как будто: ты, как всегда (а может, и еще старательнее), избегаешь похвал и тем более восхищений — слишком горький привкус после, как в той истории «падения» к двойке по английскому. И потом, ты уже давно — как я стал теперь понимать — без шума, без лишних фраз готовил себя к чему-то предельно важному. Готовил, еще никак не называя это. Просто приучал к железной формуле необходимости, а она была в твоем представлении простой и бесхитростной: уметь все. Даже точнее, пожалуй: уметь решиться на единственно необходимое. Прав я или нет?