Сразу после врача, после той бессердечной новости, Анна Ивановна перестала чувствовать себя беременной, телесно: груди уже не болят, уменьшились, но не до размера до, усталость осталась, но изменилась — это уже не усталость действия, а усталость уныния. В то же время она заметила, что когда специально думаешь, что беременна, экспериментируя собой, то все ощущения собственного тела идут изнутри, из живота, из нутра буквально, то есть все они там, внутри нутра, она вся — там, и им определяется. Но это только когда она специально обманывает себя, а так, сейчас, она уже ощущает свое тело снаружи, она уже от него удалена — беременность не только приближала Анну Ивановну к ее телу, беременность Анну Ивановну в тело погружала. Анна Ивановна говорит себе: «Я беременная», — и она чувствует тело животом, потом она говорит себе: «Больше я не беременная», — и она чувствует его плечами, лицом.
6 Какое стечение обстоятельств вынесет Анну Ивановну за железное кольцо
Какое стечение обстоятельств вынесет Анну Ивановну за железное кольцо трамвая, в переулочек по имени волчьей реки, к тяжелой обшарпанной двери городского КВД — чтобы там ей сказали, есть ли у нее ВИЧ? Анна Ивановна лучше будет жить с тихим сомнением, чаще забытым, разрастающимся в своей трагичности только во время неожиданных простуд, она лучше будет утешать себя, что каждый следующий день в незнании — это продолжение счастливой жизни, тогда как, если она окажется заражена, дни приобретут отрицательное число, станут отсчитываться задом наперед, с конца к сейчас. И она понимала, что это неправильно. Неправильно — бояться, неправильно — бояться! И Анна Ивановна представляла, как, если окажется, что у нее есть инфекция, она будет открыто об этом говорить, станет активисткой, и у нее начнется новая, намного интереснее, чем сейчас, жизнь — она наполучает грантов от разных заграничных фондов, будет путешествовать, посещать конференции, сама их организовывать, встречаться с интересными людьми, у нее появится куча друзей, ее телефон будет не умолкать. Она станет знаменитой, войдет в историю, и однажды на ее похороны соберутся люди со всего мира, будут плакать, нести трепещущие свечки в бумажных стаканчиках и называть ее героиней. От этих мечтаний становилось очень тепло, уютно, волнения пропадали, и путь… ах, путь… за железное кольцо трамвая, в переулочек по имени волчьей реки, к тяжелой обшарпанной двери городского КВД казался Анне Ивановне уже воспоминанием, а значит, короче, потому что пройденные пути всегда короче предстоящих, узнанное всегда быстрее неведанного, и Анна Ивановна чувствовала, что она готова, завтра же, отправиться в этот вчерашний путь.
7 Анна Ивановна о непонимании взглядов их глаз
— Я не знаю, как ты, но я не понимала взглядов их глаз, не понимала… Ну, кто выдумал такую глупость про Еву! Может ли женщина прочитать свои желания и возможности, пока ей не передадут эстафетный язык, Лесбоса ли, не Лесбоса ликбез, но баба нема одна, да, то есть до, после уже не нема. Мне нужно было дожить до тридцати лет, чтобы понять про их взгляды, про глаза, глядящие из воспоминаний: бледная Люба в котельной склада-церкви на Невском, она включает электрический чайник, она смотрит на меня внимательно-просяще, сиротски, мы разговариваем, но дорожки наши не соединены, ее — как трамплин — качается над пропастью, я чувствую себя напряженно в этой непонятности… Девушка за стойкой странного, мрачного в яркости наружного дня, бара, странного еще и потому, что обнаружен мною он был за обычной дверью в полуобитаемом переулочке, где я оказалась в поисках поликлиники Центрального района, — она обрадовалась, меня увидев, красивая, жгучая, переглянулась с барменшей, улыбнувшись сентиментально — ослепляюще и, в смущении, быстро… А потом — Наташа… Улыбаясь тонкими губами и глядя холодно и изучающе, она открывала мне дверь в полной наготе очень белого, ночного белого тела, юного, идеального. Взгляд, раскрывшийся на все тело. Куда уж больше обнажаться этому взгляду? Но я не понимала, я ничего не поняла…
— А что бы ты сделала, если бы ты поняла? Тогда… Что бы ты сделала? — спросила Наташа. — Ведь и я недоговаривала, нет, не то что недоговаривала, я молчала. Голая, но молчала. Как растение, просто обращала к тебе, раскрывала в лицо тебе цветы, но молчала. Ожидающе. Боясь. Я боялась заговорить.
8 Когда Анна Ивановна думает о тех нескольких годах
Когда Анна Ивановна думает о тех нескольких годах… Она думает о своем теле, прежде всего. Каким оно было легким, тонким, пустым… Пояс, затянутый на талии, и жесткие соски, трущиеся о ткань одежды и обнажающие своей тихой болью все тело… и волосы, дико распущенные по спине и плечам… Анна Ивановна царствовала в своем теле. Тем не менее, была постоянная грусть, и жизнь казалась тяжелой. Анна Ивановна могла заплакать от чего угодно. Она заплакала в булочной однажды, в новогодний вечер, куда, усталая, после работы, пошла купить бублики — худенький темноволосый юноша с щедрой вежливостью открыл ей дверь и отступил назад, пропуская ее внутрь, и на лице его Анна Ивановна разглядела искреннюю доброту, предназначенную всем людям, а не только ей, и именно это Анну Ивановну и шокировало — то, что она так легко, неоценивающе, была включена в число всех людей в добром мире этого юноши.
И еще она заплакала, неслышно зарыдала, спрятав лицо в ладони, когда в набитом утренними пассажирами поезде метро кто-то случайно ударил ее по лицу — чья-то расслабленная, но тяжелая ладонь, соскользнув с поручня, шлепнулась не нее, Анна Ивановна вскрикнула, и резкая боль в носу… Но крови не было, были только слезы, которые не останавливались, Анне Ивановне как будто надо было выплакать всю обиду до самого дна. Она слышала мужской извиняющийся голос, снисходящий на нее с высоты — Анна Ивановна сидела, ей в то утро посчастливилось поймать сидячее местечко…
Когда Анна Ивановна думает о тех нескольких годах, она думает о своей комнате — о том, как в узкое окно лился белый ночной свет и доверчивый шелест огромных тополей. Жизнь была — поэтической… Анна Ивановна как будто застывала в ней порой, онемевшая, как будто она была просто дух, без тела и вообще без себя всей, и, странно, эти моменты исчезновения себя были для Анны Ивановны моментами смысла жизни. Поэтому, когда в старости Анна Ивановна лежала на своем диванчике в этой комнате — белая скорлупа стен, белая скорлупа потолка и желток ковра… — и прощалась с жизнью, она плакала только об этом — о теле, открытом и пустом, и о комнате, где она была сама собой у себя или исчезала.
Лида Юсупова.
Она хотела быть красивой девушкой.
Она: В городе Маниле родился мальчик, имени которого никто не знает.
Хотела: Мальчик знал, что он девочка, но никто не хотел в это верить, а все хотели его разуверить, убить или просто побить.
Быть: Но он мог быть только ей. Он убежал из Манилы и стал беженкой в Торонто.
Красивой: Ее звали Кассандра До, она была проституткой, на деньги от проституции она сделала себе много пластических операций.
Девушкой: Ее фото печаталось в каждом номере городской бесплатной газеты «Глаз», на последних страницах. Ее взгляд никогда не менялся, он был грустным и напряженным, и в черно-белом типографском свете и в свете приглушенном ночном, когда клиент, подобравший бесплатный глаз у выхода из метро, откликнувшийся на ее изгибы, овалы, мягкости, пришел к ней на ее пути к последней решающей операции, и, получив желаемые сексуальные услуги, расплатившись, вдруг задушил, а через 3 дня в газете «Метро», проезжая в метро ее станцию, я увидела этот взгляд, перепечатанный из «Глаза», в маленькой заметке под названием: «Проститутка-транссексуалка найдена задушенной у себя в квартире».
Чудеса с православными
Свидетельство третье
Лида Юсупова.
Две женщины жили в Ленинграде, любили друг друга самозабвенно. Когда началась война, они бесстрашно верили в непобедимость… Они жили в доме № 15 на Литейном проспекте, цвета сумерек.
По ночам над городом висели аэростаты — прекрасные в розовых лучах рассвета. Женщины любили любить на рассвете, когда эти алеющие фантастические объекты глядели в их окно.
Но постепенно их души начали леденеть, сжиматься — и уже ни любви, ни бесстрашия, а только тупое раздражение, тупой голод, тупое замерзание, тупая сонливость… Их тела перестали быть их собственными любовницами, а превратились в досадное ненавистное бремя, почти во врагов; эти тела требовали непосильных жертвоприношений, и только взамен обещали земную жизнь душам. Тела-чудовища, тела-драконы, уродливые, неумолимые в своих жестокостях, в садистских пытках, тела, к которым было противно прикасаться…