– Сука! Сука! Сука!
– Никогда так больше не говори. Даже не пробуй со мной развестись. Один раньше пробовал. Такие речи очень, очень для тебя опасны. – Смотрела на него смягчившимся взором, почти прощая. – Понимаешь, тут тебе конец придет. – Она как бы уже не слышала потока проклятий. Держалась за арабское слово, словно за оружие, выхваченное у капризного ребенка, который не понимает его смертоносности. Слишком ошеломляет сознание, что ребенок способен схватить подобное оружие, обратить его против тебя; чувствуешь даже парадоксальное уважение к столь опасному ребенку. Слово вполне магическое, усмиряет бесов. Но спокойствие курившей Нормы, мягкий, задумчивый взгляд, медленные слова были смертоноснее любых бесов. Голодный день, полный живот пива и виски начинали посылать Хардману тошнотворные сигналы. Он весь вспотел.
– Ты чего-нибудь ел? – спросила Норма. Он покачал головой. – Холодное кэрри есть. – Он снова покачал головой. – Надо поесть. А то заболеешь.
– Не хочу есть. – Он обессилел. Сел на пол, прислонился лбом к прохладной стене, закрыл глаза, чувствуя, как она его оценивает, будто выставленного на рынке раба.
– Тогда ложись в постель.
– Не хочу в постель.
– Руперет, – сказала она, сплошной мед, раздевая его прохладными коричневыми руками, – больше никогда такого не говори. Если скажешь, будет очень плохо. Я эти твои слова забуду, и ты тоже забудь. Больше не будем говорить об этом. Мы будем очень-очень счастливы вместе, будем любить друг друга. А теперь пойдем в постель.
И увела его, белого, голого, пятнистого, худого, костлявого, как птичка, космополита, ученого, вмещавшего в себе всех людей. Он быстро отключился. Мягки восточные постели.
– С меня просто течет, – сказала Энн Толбот. – А еще говорят про любовь в тропиках. Просто жару жаре добавляет. – Она лежала на спине, изнуренная, на жесткой односпальной кровати. – Умеренная зона. Зима. Изморозь на окнах. А когда первый ложишься в постель, весь дрожишь. Вот это для меня.
– Сегодня действительно жарко, – подтвердил Краббе и целиком вытерся простыней. – Жалко, что вентилятора нет.
– Вентилятора, ванны, цивилизованной уборной. Харканье и плевки на лестницах. Что тебя вообще заставило выбрать это место?
– Желание сохранить тайну. Здесь никто не интересуется. Никто не знает. – Рядом на узкой улочке британские солдаты, измученные службой в джунглях, пьяно орали, швыряли долго копимые доллары. Потом начнут драться, отключаться, пыхтеть в борделе. Снизу из бара отеля просачивался шум музыкального автомата. Краббе выглянул, почесывая вспотевшую спину. – Никак нельзя остановиться в мало-мальски приличном месте. Малайя – просто округ.
– Девять часов, – объявила Энн Толбот, взглянув на свои часы па столе и вновь шлепнувшись на пропотевшую подушку. – Ты выбрал самое что ни на есть нелепое время. Спать слишком рано, опять одеваться слишком поздно.
– Я выбрал? – Он сел рядом с ней.
– У тебя брюшко отрастает. Точно как у Герберта, только совсем не такое большое. Но ведь ты моложе. И пахнешь. – Перевернулась лицом вниз, голос зазвучал приглушенно. – Мужчиной пахнешь.
– Снова тропики. Все мы в тропиках пахнем. А Герберт, припомни, не только самим собой пахнет. Еще луком, сыром, какао.
– Ох, заткнись насчет Герберта.
Комнатка казалась низкой, кругом разбросана одежда, два пустых стакана, муравьи ползают по тарелке. В комнате рядом дребезжал портативный приемник, взорвался на хинди, утих до китайского лепета. Лампочка в сто ватт, голая, тепло освещала голые тела.
– Грязноводиая дельта, – молвил Краббе. – Или, по выражению Жана Кокто, Kouala L'impure.[52] Слышишь. – На улице слышался вой, звон битого стекла. – Ну, пошли. Выпьем где-нибудь.
– Где? В клуб нельзя, в «Арлекин» нельзя. В городе полно съехавшихся на конференцию директоров. Все нас знают. Меня наверняка.
– Да. – Действительно, проходила конференция школьных директоров, внушавшая какое-то чувство вины. Энн, по мнению Толбота, навещала подругу, работавшую на малайском радио.
– Ну, пойдем куда-нибудь. – Краббе хотелось выбраться из потной душной комнаты со смятыми серыми простынями.
Оделись, и Энн, крася губы, сказала:
– Признайся. Когда ты говоришь о любви, это лишь голос возбужденной плоти?
– Частично.
– Потому что я должна уйти. Больше не собираюсь с ним жить. Только ест, да к тому же и пьет. А потом превращается в одни волосатые руки. Я могу только в уборной закрыться. Нельзя провести остаток жизни в уборной.
– Когда это было?
– Часто бывает. Было вечером перед моим отъездом.
– Бедняжка, – сказал Краббе, поцеловав ее в левое ухо. Она взглянула на него в зеркало. Без особенной теплоты. И сказала:
– Вопрос вот какой. Что ты по этому поводу намереваешься делать?
– Что намереваюсь делать?
– Да, милый. Знаешь, у тебя есть определенные обязательства передо мной.
Краббе в туго затянутом галстуке, в пляжном костюме, сидел на лишней кровати, утирал со лба пот.
– Чего ты от меня хочешь? – спросил он.
– Настанет пора, когда ему придется со мной развестись. Он знает. Не сможет бесконечно тянуть. Когда станет слишком позорным посмешищем, вынужден будет что-нибудь сделать. Задумается о своей драгоценной карьере.
– А я тут при чем?
Она отвернулась от зеркала, снова собранная, серьезная, после потворства своим желаниям час назад.
– Можешь отправить Фенеллу домой. Она вечно ноет, что хочет домой.
– Она без меня домой не поедет.
– Скоро поедет домой. Навсегда.
– Хочешь, чтоб я развелся? Так, что ли?
– Как знаешь. У тебя достаточно веских причин.
– Она говорит, Абан ничего дурного не делает. Говорит, просто издали обожает ее. Так или иначе, чего ты хочешь?
– Хочу отделаться от Герберта.
– Ты же знаешь, что не обязана с ним оставаться. Всегда можешь уйти.
– Как? Куда я пойду? Где деньги возьму? Даже квартиру не смогу снять без его разрешения.
Краббе закурил сигарету, глядя на нее сквозь дым.
– Все равно не пойму, при чем тут я. Хочешь, чтоб мы поженились?
– Нет. Никогда больше замуж не выйду. Хочу быть свободной. Дай и мне тоже. – Он дал ей прикурить.
– Ясно. Хочешь меня использовать, да? Хочешь, чтоб я помог поднять крупный скандал и он бы тебя отпустил. Что потом будешь делать?
– С тобой останусь.
Краббе изумленно глядел в детско-гангстерское лицо.
– А что будет с моей драгоценной карьерой?
– У тебя ее нет. Здесь, в любом случае. Слишком поздно. Когда этот срок твоей службы закончится, больше ничего не получишь. Если не подпишешь контракт с властью. Останешься в системе Зарубежной Гражданской службы, придется куда-нибудь переезжать. В Гонконг, в Африку… Осталось не так много мест, правда? А время Герберта, может быть, кончилось.
– Откуда тебе все это известно?
– О, просачивается информация. От белых хотят поскорее избавиться.
– Значит, все напрасно, – сказал Краббе, уставившись в голый пол. – Слишком поздно. – Стоит ли воевать с Джаганатаном? Хардман был прав, здесь сумерки, когда как-то можно работать, но только неумело. Света мало, в глаза тычутся летучие мыши, москиты кусают. Когда любишь, любовь редко бывает взаимной. Малайя в нем не нуждается.
– Скажи честно, Виктор, – сказала она. – Тебе брак не нужен. Ты вроде меня. Хочешь любви с открытой дверью. Я могу давать тебе счастье так долго, как ты пожелаешь. Или как я пожелаю.
– Я был женат по-настоящему. Думаю, это бывает лишь раз.
– Повезло тебе. Слушай, Виктор. – Она села с ним рядом. – Тебе было со мной хорошо. Правда? Действительно хорошо. Никто про нас не узнает. Ни души. Я умная.
– Фенелла что-то подозревает.
– Не так уж много. И у меня имеется какое-то достоинство. Напоказ не выставляюсь. И мы были осторожны, не так ли? Чересчур, черт возьми, осторожны. Но знаешь, ты мне дорог, довольно-таки дорог.
– Ты тоже мне дорога, – неубедительно сказал он, накрыв ее прохладную руку горячей ладонью. Она ее отдернула, сосредоточившись лишь на своих словах.
– Если я дорога тебе, не заставляй меня страдать, ради бога. Можем быть вместе до конца твоего срока службы. Сможешь кое-что сэкономить. Сможешь дом мне купить. Самое меньшее, что можешь сделать. Но я с ним не могу оставаться, просто не могу. Меня физически тошнит от него, от самого присутствия, когда он бормочет и мямлит стихи, потом пахнет виски и тянет ко мне волосатые руки. – Все это как-то не походило на Толбота, тихого, неотесанного, луноликого, по-мальчишески толстозадого.
Краббе вздохнул и сказал:
– Все так сложно.
– Сложно? А как насчет моих сложностей? Ты просто ничего еще не понимаешь. Вполне готов в постель меня завалить, правда? Все кричал, будто любишь меня. Но когда речь идет о реальной помощи, точно такой же, как все остальные…
– Остальные?
– Остальные. Все мужчины. Эгоисты. Хватают, что могут. Ох, ладно, пойдем выпьем.