Ознакомительная версия.
Но и тогда я не плакал.
А когда я узнал о гибели Серафимы, мне показалось, что я умер.
Мертвые, как известно, не плачут, у меня не было слез. Может быть, я и правда умер, временно… Я перестал мыслить и чувствовать.
Окружающий мир вдруг перевернулся, и я куда-то исчез, выпал из бытия. Меня не было долго, я не считал времени. Меня просто не было и все. Потом я очнулся и тут же сошел с ума, очнулся, чтобы сойти с ума. Меня некому было сдать в дурдом, я сходил с ума в домашних условиях. Я выл и бросался на стены, я переколотил всю посуду и поломал все, что смог. Потом, не в силах терпеть боль одиночества, я вышел из дома и стал пить – в кабаках, в каких-то забегаловках, просто на улицах и в подвалах с тут же нашедшимися собутыльниками, большей частью с бомжами. Я пропил все, что у меня было из наличности и решил было вернуться в квартиру, вынести из нее все, что можно обменять на водку. А может, и квартиру продал бы. Бомжи пошли со мной в качестве грузчиков и помощников. Но дома меня ждал
Борька Тубаров. Он разогнал моих "товарищей" и сказал мне: "Хорош барагозить, старик! Возьми себя в руки. Неприятности у всех бывают.
Нельзя же так…". Неприятности? Я хотел набить ему морду, но сил у меня практически не было. Меня хватило только на один замах, и я потерял сознание. Я снова умер, и мертвым мне было хорошо. Сознание изредка возвращалось ко мне. Я рассказал Борьке о своих
"неприятностях", сказал, что Косули больше нет. Он пробовал меня утешать, а я посылал его к чертовой матери и в другие еще более отдаленные места. Он терпел и нянчился со мной, как с ребенком. Я ничего не хотел, ни есть, ни пить. Я жить не хотел, но Борьке почему-то очень надо было, чтобы я жил. Наверное, потому, что мы с ним друзья…
Да, когда погибла Сима, я не плакал.
Я и в детстве не плакал. Не плакал, когда мне было больно.
Не плакал, когда папа драл меня ремнем за матерки в беседке заброшенного детского садика. Он драл меня первый и единственный раз. А я только орал – отчасти от страха, отчасти, чтобы показать, как мне больно, и чтобы отец перестал размахивать ремнем. Я не плакал, когда оставил на раскаленных холодом железных перилах балкона кожу с кончика своего языка. Тогда я тоже просто орал. От страха, что останусь немым на всю жизнь. Я не плакал даже тогда, когда пропорол ладонь грязным осколком бутылочного стекла, а мама, зажав меня между ног и сунув мою руку под сильную струю холодной воды, кухонным ножом шурудила в ране, выковыривая стекольные крошки.
Бабушка бегала вокруг нас и твердила: "Вот садистка! Вот садистка-то!". А я орал. И тоже от страха. Даже не от страха, от ужаса, что мама у меня садистка. Я не знал тогда, что такое садистка, но предполагал нечто ужасное. Когда рана была промыта, вся грязь и осколки удалены, мама присыпала распоротую руку стрептоцидом, перебинтовала. А потом посмотрела мне в глаза и, увидев, что они совершенно сухие, удивленно спросила:
– А ты что орал-то?
Как будто речь шла об удалении занозы.
Я помолчал, а потом ответил:
– Больно было.
Этот шрам остался у меня на всю жизнь. Он едва виден – маленький голубоватый треугольник.
Я не плакал от боли, я был терпеливым. И от обиды я никогда не плакал…
А теперь плачу.
Мне не больно, если иметь в виду боль физическую. Мне не обидно – мне негде искать обиду, да и виновных не найдешь. А я плачу…
Мне захотелось закурить, я машинально стал шарить по карманам в поисках сигарет, но вспомнил, что решил бросить и стал бороться с собой – пойти в гостиную за сигаретами или следовать принятому решению. А зачем? Зачем мне сохранять здоровье? Чтобы жить? А разве нужна мне такая жизнь?.. Я снова увяз в сомнениях. По большому счету меня ничего не держит в этом мире.
Работа?
Не серьезно…
Родные?
Нет у меня никого – ни сестры, ни брата у меня никогда не было, а родители уже умерли. Какие-то родственники есть, но где они? Я никогда не поддерживал родственных отношений.
Друзья?
У них свои жизни. В этих чужих жизнях, конечно, есть место и для меня, но если оно опустеет, его займет кто-то другой. Может, не сразу, но займет. Жизнь на Земле не терпит пустоты. Даже сама пустота изначально наполнена чем-то. Чьими-то мыслями, вопросами, страхами… В космосе пустота настоящая. Ведь там вакуум, а это значит, что и жизни там нет.
Есть пустота – нет жизни, есть жизнь – нет пустоты.
Интересный я сделал вывод?
Выходит: душа моя пуста – значит, я мертв? Телом жив, а душой мертв. Так что же я делаю в этом мире полуживой полумертвый?
В этом мире…
А другой-то мир есть? Тот другой, в котором существует Серафима, где живы мои родители, моя бабушка, все те, кто уже ушел?.. Этого никто не знает. Надеяться на жизнь после смерти глупо. Может, она и есть, но надеяться все равно глупо… Но скорей всего, никакой другой жизни нет. Меня так учили. Не на обязательных и даже не на консультативных занятиях, не было у нас ни в школе, ни в институте уроков атеизма. (Когда-то давно был, его поставили вместо Закона
Божьего). Но меня учили. Исподволь, но очень настойчиво, всеми проявлениями советской действительности учили, Бога нет, Рая нет,
Ада нет, нет никакой загробной жизни. И я поверил, да так, что нынешнее учения, которые являются ни чем иным, как настрого запрещенными советской властью законами божьими кажутся мне абсурдом. Да и маломальское знание точных и не очень точных наук говорит мне, что другой жизни нет…
Я подумал вдруг: а так ли мертва моя душа?
Пожалуй, я погорячился. И вывод сделал неправильный.
Моя душа не мертва. Просто в ней нет места новой любви, но старая-то жива. Я не могу сказать: я любил Серафиму когда-то, а сейчас я ее больше не люблю.
Я люблю тебя, Сима! Я буду любить и помнить тебя до самого моего последнего дня. Доктор Малосмертов назначил мне этот день – двадцать третье июля.
Он тоже погорячился.
Буду жить. А что мне еще остается? Не вешаться же! Если я не повесился в тот день, когда узнал о гибели Симы, то уж теперь и вовсе глупо было бы добровольно уходить из жизни. Никто не поймет этого поступка – ни Шурик, ни Борька Тубаров, ни Егор. Даже Егор.
Одно дело – если от болезни, а коли уж болезнь отступает… Буду жить. Жить и вспоминать дни, когда я был счастлив. Тем более, не так уж плох этот мир. В нем нет любимой, но есть солнце, есть чужое счастье, в нем живут мои друзья…
Я очень быстро восстанавливался.
Девятое мая провел дома весь день, а вечером мы с Егором сходили на салют. Сам не знаю, зачем я туда поперся? Вообще-то я не любитель всех этих народных гуляний. Уже давно все не так, как было когда-то.
Меня раздражают толпы пьяной молодежи, все с пивом, многие под дозой, все поголовно матерятся. Фейерверк – это в детстве праздник.
Да еще для пьяных, обкуренных, обдолбанных, дуреющих от грохота и шума, только того и ждущих, чтобы избить кого-то до смерти. Таких было большинство на площади Ленина в этот праздничный вечер. Может быть, я плохо думаю о молодежи, может быть, это просто желчь, накопившаяся за последние годы? Егор, мой молодой друг, он ведь не такой? Может, и для этих тинейджеров и застрявших в детстве переростков с пивом День Победы тоже святой день? Просто их не научили правильно радоваться… Некоторых, особо распоясавшихся хотелось утихомирить, я постоянно себя одергивал. Ведь навалятся гурьбой, запинают. И Егору достанется за компанию. Я не стал вмешиваться в их веселье. Мы недолго с Егором наблюдали салют, едва отгрохотал последний залп, ушли домой. Наша короткая прогулка по центральной площади Новосибирска обошлась без эксцессов.
Два следующих дня я просто гулял по центральному парку, сидел на лавочке, наблюдал за прохожими. За взрослыми и за детьми, играющими на детских площадках, крутящимися на каруселях, качающимися на качелях. Я и сам отважился один раз прокатиться на колесе обозрения
– оно крутится не спеша, как раз для меня аттракцион. На самом верху я немного замерз, но все равно – мне было приятно обозревать мой родной Новосибирск с высоты птичьего полета. Я смотрел на крыши домов, во многих домах я бывал и не единожды. Я знал многих людей, которые живут или когда-то жили в них, помнил, где какие учреждения находятся. Я знал, когда эти дома были построены и что было на их месте до того. Я глядел на улицы и тротуары, по которым проходил тысячи раз, которые помнят мои шаги.
Нет, не хочу я расставаться со все этим…
Возвращаясь домой, я садился за компьютер и читал, читал, читал… письма Серафимы. Читал и думал о ней. Мне было грустно вспоминать о наших с Симой встречах, о днях и ночах, проведенных вместе, но это была грусть, а не боль. Я счастливый человек! Думал я. В моей жизни есть любовь. Не каждый может похвастаться, даже перед самим собой, не для показухи, что в его душе живет любовь.
Дерево Серафимы изредка роняло лепестки своих цветов, которые я тут же съедал, но по-прежнему оно было красивым, даже стало еще красивее. Цветы раскрылись полностью и стали похожими на шары хризантемы, лепестками этих шаров можно было накормить сотню таких, как я, болящих. Я решил все же позвонить доктору Малосмертову и признаться в том, что ем лепестки экзотического дерева, и это мне помогает. Пусть берет цветы для своих анализов. Может, и получит свою нобелевскую премию… Позвонил, но мне сказали, что Андрей
Ознакомительная версия.