Но Саша почему-то вместо этого встал, взглянул на случайного своего собутыльника с сожалением и отошел. Больше он ничего не пел, загрустил даже, потом, должно быть, сильно напился. Он – пьющий, Кулешов, – о-хо-хо, какой еще пьющий. Все это вспомнил Максим Григорьевич – и опять его замутило. «И кто меня, дурака, за язык тянул? Хотя и хрен с ним, что мне с ним, детей крестить!» – Он даже вымученно улыбнулся, потому что вышла сальная шутка, если подумать про Кулешова и Тамарку.
Еще раз отправился Максим Григорьевич в туалет, и все повторилось сначала, только теперь заболела эта проклятая треть желудка.
Когда он, назад тому четыре года, выписывался из госпиталя МВД, где оперировался, врач его – хирург, Герман Абрамович – предупредил его честно и по-мужски:
– Глядите! Будете пить – умрете, а так – года три гарантия.
А он уже пьет запоями четвертый год и жив, если можно это так назвать. А Герману Абрамовичу говорит, что не пьет, тот верит, хоть и умный, и врач хороший.
А помрет Максим Григорьевич только года через три-четыре, как раз накануне свадьбы Тамаркиной с немцем. А сейчас он не помрет, если найдет, конечно, чего-нито спиртного.
Где же, однако, раздобыть тебе, Максим Григорьевич, на похмелку? Загляни-ка в дочерины старые сумочки! Заглянул? Нет ничего. Да откуда ж бы и быть у дочерей? Ирка с мужем, как копейка лишняя завелась – премия зятьёва или сэкономленная, – они ее сейчас в сберкассу – на отпуск откладывают. Они – дочка с зятем – альпинизмом увлекаются. И ездят на все лето то в Домбай, то в Боксан куда-то там – в горы, словом, и лазят там по скалам. Особенно зять – Борис Климов – лазит. Лазит да ломается. Хоть и не насмерть, а сильно. В прошлом году два месяца лежал – привезли переломанного в середине еще отпуска. Но ничего – оклемался, и в этом году опять за свое. Так что нету у Ирки денег, Максим Григорьевич, а у Тамарки и искать не стоит: эта сама у матери на метро берет, да у соседа покурить стреляет. Пойти нешто к соседу? Так занято-перезанято. Да и нет вроде его еще – соседа. Он где-то на испытаниях. Он горючим для ракет занимается – серьезный такой дядя, хоть и совсем молоденький. Уехал он недели две назад – на этот Байконур. Он теперь часто туда ездит. Поедет, а через неделю в газетах: «Произведен очередной запуск “Космос 1991”. Все нормально и так далее», – и сосед возвращается веселый и довольный и ссужает Максима Григорьевича, если, конечно, тот в запое. Но сейчас нету соседа, не приехал еще. Заглянуть разве в шкаф под простыни?! Заглянул на всякий случай. Нету и там, потому что жена давно уж там зарплату не держит, перепрятала. И сидит Максим Григорьевич на диване, на своей, так сказать, территории, потому что другая вся площадь квартиры – не его, сидит и мучается жестоким похмельем: моральным из-за ордена и физическим – из-за выпитого. Так бы и сидел он еще долго и бегал бы на кухню да в туалет, как вдруг – зазвенела на лестничной клетке гитара, раздались веселые голоса и кто-то нахально длинным звонком позвонил в дверь и заорал:
– Есть кто-нибудь? Отворяйте сейчас! А то двери ломать будем!
Голос показался Максиму Григорьевичу очень знакомым, и он пошлепал открывать.
Глаза у него, хоть и налитые похмельной мутью, расширились, потому что на пороге стоял Колька Святенко по кличке Коллега собственной персоной, выпивший уже с утра, с гитарой, и с каким-то еще хмырем, который прятал что-то за спиной и улыбался. И Колька лыбился, показывая четыре уже золотых своих зуба, и у хмыря золотых был полон рот, а у Кольки еще и шрам на лбу свежий.
– А, Максим Григорьевич! – заорал Колька, как будто даже обрадовавшись. – Не помер еще? А мы к тебе с обыском! Вот и ордер. – Тут дружок его извлек из-за спины бутылку коньяку.
«“Двин”, – успел прочитать Максим Григорьевич. – Хорошо живут, гады!».
А Колька продолжал:
– Я вот и понятых привел – одного, правда. Знакомьтесь – звать Толик. Фамилию до времени называть не буду. А прозвище – Шпилевой! Толик Шпилевой! Прошу любить! Шмон мы проведем бесшумно да аккуратно, потому – ничего нам найти не надобно, кроме Тамарки!
Максим Григорьевич, который хотел было дверь перед носом у них захлопнуть, при виде коньяка, однако, передумал и при виде же его сейчас же побежал блевать. Глаза его налились кровью, он как-то глупо заурчал, задрал голову и, не закрывши двери, побежал снова в совмещенный санузел.
Дружки понятливо переглянулись и вошли сами. Пока Максим Григорьевич орал, а потом умывался, раскупорили они бутылку «Двина», взяли стопочки в шкафу и, когда вернулся хозяин, обессилевший и злой, Колька уже протягивал ему полный стаканчик.
– Со свиданьицем, Максим Григорьевич, поправляйтесь на здоровье, драгоценный наш!
Максим Григорьевич отказываться не стал, выпил, запил водичкой, подождал – прошла ли. И друзья подождали, молча и сочувственно глядя и очень желая тоже, чтобы прошла. Она и прошла. Он, вернее, – коньяк.
Максим Григорьевич выдохнул воздух и спросил:
– Ты чего с утра глаза налил и безобразишь на лестнице, уголовная твоя харя? – ругнул он Кольку, ругнул, однако, беззлобно, а так, чего на язык пришло.
– Так там написано, – пошутил Колька, – «Лестничная клетка – часть вашей квартиры» – значит, там можно петь, даже спать при желании. Давай по второй!
Выпили и по второй.
Совсем отпустило Максима Григорьевича, и он проявил даже некоторый интерес к окружающему:
– Ты когда освободился?
– Да с месяца два уже!
– А где шаманался, дурная твоя голова?
– Вербоваться хотел, там же – под Карагандой, да передумал. Домой потянуло, да и дела появились.
Колька с Толиком переглянулись и перемигнулись.
– Ну, дела твои я, положим, знаю. Не дела они, а делишки – дела твои, да еще темные. В Москве-то тебе можно?
– Можно, можно, – успокоил Колька, – я по первому еще сроку, да и учитывая примерное мое поведение в местах заключения.
– Ну это ты, положим, врешь! Знаю я твое примерное поведение! – Максим Григорьевич выпил и третью. – Знаю, своими же глазами видел.
Это была правда. Видел и знал Максим Григорьевич ‹Коль›кино примерное поведение. Года три назад, когда путалась с ним Тамарка, ученица еще, и когда мать пришла зареванная из школы, попросила она Максима Григорьевича:
– Ты ведь отец, какой-никакой, а отец – пойди ты, поговори с ним!
Максиму Григорьевичу хоть и плевать было – с кем его дочь и что, но все же пошел он и с Николаем говорил. Говорил так:
– Ты, это, Николай, девку оставь. Ты человек пустой да рисковый. Тюрьма по тебе плачет. А она еще школьница, мать вон к директору вызывали.
Колька тогда только рассмеялся ему в лицо и обозвал разно – мусором, псом и всяко, – а потом сказал:
– Ты не в свое дело не суйся! Какой ты ей отец! Знаю я – какой ты отец. Рассказывали, да и сам вижу. А матери скажи, что Томку я не обижаю и другой никто не обидит. Вся шпана, ее завидев, в подворотни прячется и здоровается уважительно. А если бы не я – лезли бы да лапали. Так что со мной ей лучше, – уверенно закончил Николай.
Максим Григорьевич и ушел ни с чем, только дома ругал Тамарку всякими оскорбительными прозвищами, и мать ими же ругал, и сестру с мужем, и целый свет.
– Пропадите вы все – вся ваша семья поганая да б… ская. Не путайте меня в ваши дела. Я с уголовниками больше разговаривать не буду. Я б с ним в другом месте поговорил. Но ничего – может, еще и придется.
И накаркал ведь, старый ворон. Забрали Николая за пьяную какую-то драку с поножовщиной да оскорблением власти, и по странной случайности все предварительное заключение просидел тот в Бутырке, в камере, за которой Максим Григорьевич тогда надзирал. Он как сейчас помнит, Максим Григорьевич. Входит он, как всегда, медленно и молча в камеру, и встает ему навстречу Николай Святенко по кличке Коллега – уголовник и гитарист, наглец и соблазнитель его собственной, хотя и нелюбимой, дочери. И совсем не загрустил он оттого, что грозило ему от двух до семи по статье 206 «б» Уголовного кодекса, а даже как будто и наоборот – чувствовал себя спокойнее и лучше.
– А, Максим Григорьевич, ненаглядный тесть! Прости, кандидат только в тести! Вот это встреча! Знал бы ты, какя рад, Максим Григорьевич. Ты ведь и принесешь чего-нибудь, чего нельзя, – подмаргивал ему Колька, – по блату да по-родственному, и послабление будет отеческое – мне и корешам моим. Верно ведь, товарищ Полуэктов?
Максим Григорьевич как мог тогда Кольку выматерил, выхлопотал ему карцер, а при другом разе сказал:
– Ты меня, ублюдок, лучше не задирай. Я тебе такое послабление сделаю! Всю жизнь твою поганую лагерную помнить будешь.
Николай промолчал тогда, после карцера, к тому же у него назавтра суд назначен был.
Он попросил только, миролюбиво даже:
– Тамаре – привет передайте. И все. И пусть на суд не идет.
Максим Григорьевич ничего передавать, конечно, не стал. А на другой день Коллегу увезли, и больше он его не видел и не вспоминал даже.