С некоторых пор у Тамары завелись подруги из актрис, а эта – Лариса – была разговорницей из Мосэстрады, и ездила часто с разными бригадами концертными в разные концы страны, чаще на Север, на Восток, в глушь, где не надо было особо заботиться о качестве программ, куда редко заедут знаменитости и хорошие актеры с новым и интересным репертуаром, где уровня не требуют, да и не дают – и так сойдет. По три-четыре концерта в день, в месяц за сто перевалит – по ставке, плюс суточные, деньги хоть и небольшие, а жить можно. У Ларисы сидел временный ее сожитель, возивший ее в последние поездки, Володя, парень веселый, добрый и деловой. Пришла к ним Тамара потому, что надеялась поехать с ними в следующую поездку, но оказалось, что в Магадан нужен теперь пропуск, без него нельзя, и они втроем, не сильно даже погоревав об этом, выпили и закусили.
И вот тут-то Лариса, – она уже все последние московские сплетни выговорила, всем кости перемыла, про все успела позубоскалить, про все, кроме одного, – вдруг и говорит:
– А у меня вчера Кулешов был Саша с новой какой-то девочкой – из театра, что ли. Хорошенькая такая, молоденькая. Он влюблен как я уже давно не видела, воркуют они и за ручки держатся, – хихикала она, не замечая вроде Тамариной реакции.
Что это с ней, с Тамарой, – побледнела и со стула – на пол. Володька ей – воды, по щекам хлестать, – лежит как мертвая.
– Ты что же, тварь, не видела разве, что плохо ей? Только и знаешь – языком чесать. Она же с Сашкой этим живет, или не знала? А может, ты нарочно? – говорил Володька, прикладывая Тамаре на лоб мокрую тряпку. – Нельзя, милая, быть такой мразью завистливой!
– Ты, Володя, с ума сошел, при чем тут зависть, – испуганно бормотала Лариса.
Хотя зависть-то была при чем. Полгода назад сама Лариса была влюблена в Кулешова, он тогда пел весь вечер новые свои песни, и все кругом с ума сошли и визжали от восторга, а он – Сашка – улыбался только и благосклонно принимал комплименты, не особенно всерьез, белый от напряжения, с каплями пота на лбу, и в вымокшей рубахе. Послушает – и новую песню споет, еще похлеще предыдущей, выкрикнет, как в последний раз. Даже слова иногда не слушала Лариса, а только голос, от которого – мурашки по коже и хорошо становилось на душе, хотя надрыв и отчаяние были в песнях, и слова – грубые и корявые.
Ребята, напишите мне письмо:
Как там дела в свободном вашем мире?
Лариса и так и эдак обращала на себя его внимание, извертелась вся, и пригласила домой, но он не пошел. «В другой раз», – сказал, но другого раза не будет ведь для Ларисы. И не было. Видела она его еще несколько раз с Тамарой, красивой высокой девушкой, которая не то училась в театральном, не то кончила уже. Она и подружилась с Тамарой, чтобы его видеть и, чем черт не шутит, может быть, когда-нибудь и заполучить. Надоест же ему эта в конце концов. Он на одной долго не задерживается, да и не учится она, кстати, в театральном – вышибли ее оттуда, даже, говорят, за аморалку.
Но Саша не собирался вроде линять от своей любовницы, а напротив, чаще стал с нею появляться во всех московских домах и на людях. Он развелся с женой, Кулешов, и жил один – квартиру снимал. Так что спрятала до поры поглубже черные и жадные свои мыслишки Лариса, но своего часа ждала. И дождалась. При первой же возможности не преминула до обморока довести свою подругу, хотя, конечно, не ожидала она этого обморока – думала, что Тамара полегкомысленнее. И не на шутку испугалась:
– А она не умрет, Володя? Смотри – почти и не дышит.
– Да не мельтеши ты! Принеси лучше лед и валерьянку.
Тамара начала уже приходить в себя. Обморок длился минут сорок, а то и больше.
– Что это со мной было? – спросила она.
– Обморок, – ответил Володя.
– А почему лицо болит?
– Это я тебя в чувство приводил – боялся, не очнешься.
Тамара улыбнулась невесело:
– Я живучая! Ну и что, Лариса, дальше? – попыталась она восстановить прерванный разговор.
– Нет уж, хватит на сегодня! Концерт окончен! Добройночи, дорогие москвичи! – замахал руками Володя. – Ложимся спать.
Легли. Тамара, конечно, не уснула ни на секунду, то вынашивая планы мести, то снова плача, себя жалея и понимая, что никому она мстить не будет, да и не изменит ничего, разве что отравится только. Это она уже пробовала после того, как из училища выгнали: было больно и страшно, особенно когда откачали и когда вернулось сознание, – больно, страшно и стыдно.
«И что ты этим докажешь? – спрашивала она себя. – Что он, пожалеет да пострадает?» Так она уж этого не увидит. Вот если бы отравиться, умереть, но увидеть, как он страдает, – тогда другое дело, а так – нет, не стоит. Пережила же она, что он, разведясь с женой, даже и не заикнулся о женитьбе на ней. Переживем и это. Кстати, интересно узнать, что за девочка, на которую он запал?
Утром она как могла привела себя в порядок, взяла у Ларисы, которая долго извинялась, очки черные и поехала домой. Володя до такси проводил, он хороший парень, этот Володя, сказал, что даст телеграмму из Магадана и, может, еще удастся ее вытащить.
На прощание погладил ее по волосам и попросил:
– Ты только не делай глупостей. Все будет о'кей!
Тяжело поднялась она ‹на› третий этаж. «Хоть бы отца не было дома», – подумала она, отпирая. И вдруг – Николай…
– Здравствуй, – говорит.
– Здравствуйте, – ответила Тамара – и повисло молчание, только струны звенели долго на упавшей его гитаре.
Отец, уже сильно навеселе, с любопытством глядел, что будет, но третий человек, который был в комнате, предложил:
– Пойдем-ка, Максим Григорьевич, за второй – эта уже иссякла. – И Максим Григорьевич поднялся и вышел вслед за Толиком, у которого не было фамилии, а была странная профессия – пассажир.
– Та-мар-ка, То-мочка, – проговорил он нараспев. – Золотая моя, Томка! – добавил он еще трудно и едва переводя дыхание, как бы беря разбег. – Вот и ты, а я уж думал, сидеть мне до вечера с Максимом Григорьевичем и спиваться, – пошутил он, а потом опять горло ему перехватило. – Переменилась ты, девочка, должно быть, а для меня – нет, такая же, как в тот день, когда сказал тебе «Не жди». Как будто и не было трех лет.
– А я бы, Коля, и не ждала, – некстати вставила Тамара.
– Ты погоди, ты – потом, дай я выговорюсь. Я за это время столько с тобой переговорил, что сейчас хоть сотую часть успеть – и то на год будет. Я стихи тебе писал да песни и видел тебя во сне, да и наяву. Когда захочу, вначале, на лесоповале еще, погляжу на дерево – и захочу, чтобы ты за ним стояла и на меня глядела. И ты стоишь и глядишь, а я тебе говорю ласковые слова. И сколько раз хотел написать, а потом думаю – зачем напоминать? Пусть живет сама, без меня, и гнал я тебя из своей головы, железом выжигал, аж выл, а не выгнал и не выжег. Всегда чувствовал, что ты где-то по земле ходишь, и обнимал тебя несчетно раз. Иди-ка сейчас поближе, Томка!
– Не надо, Коля, – она ошалела немного от сбивчивых, сильных его слов, немного даже каких-то книжных, – для тебя как не было этих трех лет, а для меня были – и какие еще. А сейчас – и совсем не до тебя, Коля. Ты бы ушел! А?
Но такой уж характер был у Николая Святенко, что если ему поперек, если не по его выходило, он сразу наглел и обретал уверенность.
– Какие мы, Томочка, стали взрослые да печальные, – сказал он привычным уже для себя тоном. – Речей нежных не слушаем, из дому гоним. Да неужто думаешь – уйду? Бог с тобой, Тома, я три года эту минуту ждал, а сейчас – встать да уйти? А ну-к подойди, подойди, вот так… да обними, да заплачь, как будто ждала, да и скажи даже: «Колька! Я по тебе иссохла! Я без тебя не жила! Я об тебе думала дни и ночи, а ты даже знать о себе не дал, мерзавец ты последний!» – уже шутливо закончил он и потянул уже к ней руки.
– Коля! Я по тебе не сохла, и жила без тебя много, и не вспоминала тебя почти.
– «Почти!» Это хорошо, – сказал Колька. – Это очень хорошо – «почти». Значит, все-таки иногда! А? Мне и этого хватит. – Он так обрадовался этому «почти», будто она сказала «люблю».
И захотелось Кольке Святенко по прозвищу Коллега сейчас же рассказать ей все, да еще такими словами, чтобы она рот раскрыла от удивления. А он бы это смог. Колька – он всего Шекспира перечитал в лагерной библиотеке, да и не только Шекспира. За всю жизнь свою Колька не прочитал больше, чем там. Какой-то зуд у него был, потребность – как есть и пить или даже дышать.
Да, мог бы он сейчас ее удивить красноречием, но стояла она так близко и так странно глядела на него, что он намерение свое литературное оставил, а наоборот даже – притянул ее к себе, задрожал телом своим, и душой конечно, и выдохнул одно:
– Люблю тебя! Без памяти!
Но она вырвалась и трезво так попросила:
– Успокойся, Коля! Сядь! Говори лучше что-нибудь веселое, или пой.
Передохнул немного Николай и поднял гитару. Сердце бешено стучало, а песня уже была на языке, не его песня, чужая, но вроде как будто и его: