Рифму найду, а дальше пойдет – придумаю.
‹***›
Утро! Ничего не ясно. Встал. Поел. Пошел. Чувство было такое, что все равно ведь поедем, что-нибудь да придумаем. Подошел к горкому – суббота. Никого – и вдруг «Москвич», а в нем человек: «Я, – говорю, – такой-то. Из Москвы. Сломались мы. Что делать?». «Вам, – говорит, – повезло, только наша база и работает».
Поехали. Он оказался каким-то у них начальником, дал трос, приказал шоферу, подцепили, привезли.
Долго не верили они, что я тот самый, а я назойливо им фамилию называл. Поверили. Шофер хихикал и застенчиво глядел.
Хлопотали возле мотора, заряжали аккумулятор.
Аккумуляторщик – бывший шофер, простудил артерии на ногах, больше шоферить не может. Надеется на минскую медицину. Звать Жора. Благожелательный, добрый. Другие тоже, копались в моем реле, ничего не понимали, экспериментировали с проводами и отверткой, да так всё и оставили.
Уехали мы и через знакомых таможенников проскочили без проверок и приехали в Варшаву.
У Вайды на спектакле-премьере был я один. Это «Дело Дантона». Пьеса какой-то полячки, умершей уже. Рука у нее, как у драматурга, мужская. Все понял я, хотя и по-польски. Актер – Робеспьера играл. Здорово и расчетливо. Другие похуже. Режиссура вся рассчитана на актеров и идею, без образного решения сценического. Но все ритмично и внятно.
Хорошо бреют шеи приговоренным к гильотине. Уже и казнь показывать не надо, уже острие было на шее.
Потом дома пел. Был Даниэль и Моника – разломавшаяся «пара», как говорит Маринка. Были гости – монстры из «81/2» Феллини. Спали в хорошей комнате, где работает «maitre».
‹***›
Утром уехали. Поляки, к сожалению, немецких машин не чинят. Поехали на одном аккумуляторе, т. е. нервничали всю дорогу, однако дотянули до Западного Берлина. Любезный немец выпускал нас из ГДР – в этот любимый и ненавистный для демократических Зап‹адный› Берлин. Пограничники ФРГ – просто машут рукой, даже не проверяя паспортов – зачем?
Устроились в маленьком пансионате «Антика». 30 марок – ночь. Пошли есть – ели нечто выдающееся. Берлинский какой-то гигантский кусок – целую ногу с костью от свиньи, т. е. вареный окорок. Весь съесть невозможно – мы съели. Потом погуляли: город богатый и американизированный – ритм высокий, цены тоже, и все есть на тротуарах – стеклянные витрины-тумбы, там лежит черта в ступе. Никто не бьет стекла и не ворует. Цент‹ральная› улица – Курфюрстенштрассе – вся в неоне, кабаках, магазинах, автомобилях. Вдруг ощутил себя зажатым, говорил тихо, ступал неуверенно, т. е. пожух совсем. Стеснялся говорить по-русски – это чувство гадкое, лучше, я думаю, быть в положении оккупационного солдата, чем туристом одной из победивших держав в гостях у побежденной.
Даже Марине сказал, ей моя зажатость передалась. Бодрился я, ругался, угрожал устроить Сталинград, кричал (но для нас двоих): «суки-немцы» и т. д. Однако я их стесняюсь, что ли? Словом – не по себе, неловко и досадно. И еще ореол скандальности и нервности над городом. И есть какое-то напряжение у всех, кроме зап‹адных› берлинцев.
Смотрели кино французское: «Эммануэль». Там есть все, что касается секса женского. Трахают ее везде, все и помногу. Мужики, бабы, аборигены, в самолете, на природе, дома, она тоже не отстает и ударяется в лесбос.
Пошли спать.
‹***›
Утром делали машину. Не мы, конечно, а в гараже BMW. Пока мы гуляли – несколько картинок: мусор на тележке был уложен камушек на камушек, соринка к соринке. Хотели мы купить что-нибудь на память и для дома, но когда пришли, то всего было так много, что расстроились мы и ничего не купили, только приценились для порядка и без надобности. Ели много раз немецкие специальные сосиски с горчицей и еще что-то, чего названия не помню, но вкусно и много. Поехали, заплатив и поохав на цену. В машине почему-то было веселее, может быть оттого, что здесь мы были все-таки на своей территории франко-русской. Завертелись строчки и рифмы:
Пассатижи – Парижи
Обглоданы – Лондоны
Однако, Ваня, мы в Париже
Нужны, как в бане – пассатижи.
Хотя в бане пассатижи – нужней.
‹***›
Дороги в ФРГ – это что-то особенное, о чем даже и писать не надо. Маринка шпарит по-немецки, как я на английской абракадабре. Объяснили нам, что мы проехали поворот на какой-то Кассель, а Кассель – это как раз перед Карлсруэ, а Карлсруэ, – тьфу, и не выговоришь – перед Страсбургом, а нам туда и надо.
«Давай-ка остановимся спать!» Кто это предложил – не помню, но оба согласились и остались в маленьком Карлсруйском домике-отеле, где у хозяев три пуделя – два умных, один глухой. Хозяева в прошлом, должно быть, имели бурный роман, но теперь этот Ганс или Фриц, а может быть, и Зигфрид постарел, а Гретхен или Брунгильда обрюзгла, но бюст сохранила и поддерживает. Я в ванной мылся за десять дойче марок. Не стоит ванна таких денег – нормальная ванна с гор‹ячей› и хол‹одной› водой, только почище наших будет гостиничных ванн, да побольше.
Спали, однако, как дома, но с кошмарами. Маринка уже которую ночь во сне давила на тормоз и вертела руль, а я ей советы давал и дорогу указывал. Она не возражала, потому что спала.
Встал, позавтракали бесплатно, как у них у всех западных принято, да поехали.
На границе, в Страсбурге, нас не осматривали, а наоборот – пропустили, только спросили по-французски – хотите что-то объявить из контрабанды. Мы не захотели – они не настаивали.
Страсбург – это город. Его немцы всегда себе хотели, но никогда не получили, французы его любили и берегли. Еще бы – там еда хорошая и готический собор в мире известный, и магазины, а в них что угодно. Мы пепельницу купили – на память – дешевую. Продавщица мерсикала и хотела нам добра. Ели шукрут. Отравились, но городок красивый, да и не городок он вовсе, а город. Пошли на почту звонить, что, мол, мы тут уже, во Франции, что, скоро, мол, уже и дома будем – в Мэзон то есть Ляфитте.
Дамочка-телефонистка третировала какую-то непонятливую девушку, та все что-то меняла, что-то не так набирала и мешала дамочке спокойно жить. А дамочка – бровки подбритые, тон на личике, причесочка короткая, глазки порочные – хотела и любезничала с молоденьким таким, смазливеньким таким французиком, а девушка мешала, ну и та ее убивала взглядами и презрением. Мы в игре не участвовали, а позвонили да ушли.
Дорога национальная № 4 – узкая, но ровная, дождь над Францией весь день, грузовики с дороги сбивают, а мы себе едем и беседуем или молчим, это когда каждый думает, что его ждет. Но нам и молчать хорошо, потому что ведь едем мы вместе и машина, слава богу, обещает довезти до места.
В Париж въехали неожиданно спокойно, как и положено Марине в который, а мне в третий все-таки раз. Просекли город насквозь и сразу – в магазин, к итальянцам, за едой. Это – Марина, а я бороду отпускать решил, небрит был и противен и в магазин не пошел.
Дома разгружались, ели, звонили. Было уютно, тепло, но нервно. Пришли Миша и Милка, и окунулись все в проблемы детей, которые томятся в Шарантоне и не знают за что, а родители-то их сами туда посадили, иначе бы они сбежали под кайфом куда-нибудь и померли бы где-нибудь или, еще хуже, в преступники бы вышли.
Я Игоря не видел два года, после того как поверил ему и убедил Марину отпустить его на природу, уж очень они рвались с другом на природу, как Лев Толстой почти, да и не он один. Что из этого вышло – понятно. Природа их не приняла, испугала и отторгла, и заменили ее ребята марихуаной да ЛСД. На том до сих пор стоят, хотя воды много утекло и нервов родительских истончилось.
И Испания была, и Англия, и Франция, и у отца один месяц, а воз и ныне там. Спасать надо парня, а он не хочет, чтобы его спасали, – вот она и проблема, очень похожа на то, что и у меня. Хочу пить, и не мешайте. Сдохну – мое дело и т. д. – очень примитивно, да и у Игоря не сложнее. А у Александра то же, но хуже для него, а для родителей чуть проще, можно и пригрозить – он под надзором. Вот как…
Сейчас они там видятся даже, что я считаю большим врачебным идиотизмом. Однако… завтра увидим.
Я наладил аппаратуру. Музыка играет, жизнь идет. До утра – а там увидим.
‹***›
Поехали в больницу. Похоже на наши дурдома, только вот почище, и все обитатели – вроде действительно больные. Ко мне разбежался кретин в щетине и потребовал закурить. Я дал. Врачи разговаривали часа три.
Главный мне не приглянулся. Марину перебивал и даже уязвлял несколько. Она для него из другого мира, где слава, деньги, весь мир и, конечно, эгоизм и полное равнодушие к судьбе детей вообще и своего, в частности. А она еще в истерике не билась, говорила разумно и сдержанно.
А им откуда знать-то, что у нее внутри, тем более, им надо причину болезни установить, и проще всего найти ее в матери и отце, что ‹лихо› обижали дитю, тепла ему не давали, притесняли всячески и издевались над ним.