Через два часа мы шагали по дороге на станцию мимо мирных людей в мирных домах мирного маленького городка. Но все равно, если бы даже нам повстречалась орава ребят, которые только и ищут ссоры, мы ни за что не ввязались бы в драку. Нам казалось, что жители городка спят. И нас воодушевляло чувство, что только мы одни бодрствуем. Их время и наше время качественно различны. Мы опасные пришельцы. А жители городка не замечают этого. И это наше общее счастье, что они не обращают на нас внимания, считая нас грязными оборванными бродягами. Ведь если бы люди решили помешать нам, мы бы их сразу всех перестреляли. Бах-бах.
Ничего не изменилось и на станции на окраине городка, где пахло шлаком и воздух был наполнен угольной пылью. Если бы нам помешали забраться в поезд, мы бы сотворили такое, что им бы плохо пришлось.
Поезд был из нескольких вагонов. Паровоз, казалось, стоял и пристально смотрел на грязную мокрую щебенку между рельсами, время от времени пуская пары — ну точно ломовая лошадь, когда в редкие минуты отдыха она безнадежно обнюхивает мощеную дорогу в поисках травы и выдыхает белый пар. Паровоз был действительно похож на животное. И поэтому мы не испытывали никакого страха перед поездом. Нечего нам было бояться проводников, да и станционных служащих тоже. Что с того, что у нас не было денег? Мы разработали план и без билетов прошмыгнули в вагон. Если придет проводник проверять билеты и сцапает нас, Кан будет отбиваться и кричать по-корейски. На его крик сбегутся пассажиры-корейцы. И все. Проводнику, осмелившемуся тягаться со сплоченными корейцами, уже не ехать в этом поезде. Так считал Кан.
Поезд был переполнен. Билетов никто не проверял. И это тоже было счастьем и для нас, и для проводника.
Мы сидели в проходе на мешке с оружием и, обняв колени, оживленно разговаривали между собой, тихо, так, чтобы никто не слышал, и лишь тряска поезда была единственным свидетельством того, что наше путешествие продолжается. Вокруг нас была потная сутолока спекулянтов. Видеть, что делается за окном, мы не могли, но, когда поезд шел по побережью, в вагон врывался упругий, пропитанный солью воздух, и это говорило о близости моря. Лес говорил о лесе, поле говорило о поле — все посылали нам сигналы о своем существовании. Спекулянты, безразличные ко всем этим сигналам, толковали о наживе. Их языки были облеплены сладким сиропом этих разговоров. Кое-кто говорил о политике. «Императора больше не будет. Он вступит в компартию. Макартур — вот кто настоящий император! Будет революция. Уже все готово для революции. Кто не работает, тот не ест. Это компартия говорит. Просто и правильно, верно?»
И эти типы едут в Сугиока! Ну и разговорчики, — подумал я, но, поразмыслив, решил, что эти спекулянты сольются с обликом улиц Сугиока. По сожженным улицам города снуют спекулянты. А в горах Сирояма спокойно ждут своего часа мужественные люди, готовые к боям и смерти. Когда в городе раздастся первый винтовочный выстрел, эти спокойные солдаты растопчут спекулянтов.
Кан с жаром рассказывал мне о партизанах на севере Кореи. У них в корейском поселке об этих партизанах слагали легенды. Их победа кружила головы местным корейцам. Но у них в поселке головокружение быстро прошло, все как одержимые бросились спекулировать рисом. «Но я все равно уеду в Корею. Не знаю когда, но уеду. И вступлю в их армию. То, что мы с тобой сейчас делаем, для меня лишь подготовка к этому, верно?»
Я с улыбкой кивнул Кану, но в глубине души думал по-другому, снисходительно, как умудренный годами старик: «Кан, я, скорее всего, погибну в сражении. Я даже сам хочу умереть в бою, поэтому и вступаю в армию Сугиока. Я хочу умереть. Только умерев, я обрету счастье. Ведь я сын Его величества императора. Но ты, Кан, возвращайся в Корею, вступай в их армию — она обязательно будет сражаться с американцами. А если тебе будет угрожать смерть в Сугиока, я с автоматом в руках защищу тебя. Кан, правда, возвращайся в Корею. Сегодня утром я думал, как прекрасен мой край, и ты, конечно, тоже думаешь, как прекрасен твой край — Корея».
Спекулянты достали из жестяной коробки сухой спирт, вынули из мешка свиные потроха, нанизали на вертел и прямо в вагоне стали жарить потроха и пить самогон. Стало жарко и душно. Но мы с интересом наблюдали, как они едят и пьют, и хохотали. В нашей деревне, где большинство жителей все делали с оглядкой, а над любителями выпить издевались, такого пиршества я ни разу не видел. Добродушный лысый человек в резиновых сапогах и брезентовой куртке, точно у него водобоязнь, повернулся в нашу сторону и сказал:
— Эй, ребята, нате-ка, выпейте, — и протянул нам захватанный жирными пальцами толстый стакан.
Мы с Каном засмеялись и с интересом глотнули отвратительное вонючее пойло. Оно обожгло нам глотки, и мы взвыли. Спекулянты дружно смеялись. Я тоже смеялся, утирая слезы ладонями, и думал: «Дав нам эту вонючую водку, они признали, что мы с Каном уже не дети». И это наполнило меня гордостью. А Кан, еле отдышавшись, недовольно заворчал:
— Фу, чертова сивуха. У нас ее гонят из батата… На продажу. Чертова сивуха. Наши ее никогда сами не пьют. Только на продажу гонят.
Пить эту гадость и правда было невозможно, но жареные потроха, которыми угостил нас лысый спекулянт, оказались вкусными, а может, потому, что мы проголодались. А спекулянт, глядя, с каким аппетитом мы едим, удовлетворенно сказал:
— Нашему брату приходится смываться от контролеров. Как попало прыгаем с поезда. Неудачно соскочишь, приложишься брюхом, и готов. А вы, наверно, думаете: что, мол, за народ, потроха жрут. Эх, ребята, только бы в живых остаться. Этой зимой, говорят, восемьдесят процентов японцев с голоду помрут! Если эти восемьдесят процентов изжарить, остальные двадцать живы останутся. Вот так-то! И придется вам не такие потроха жрать — курятинкой они вам покажутся. Ешьте, ешьте. Давайте лопайте!
Вагон был наполнен запахом жареных свиных потрохов, запахом самогона, людей, до отказа набившихся в него. Пьяных тут же рвало. Но все были довольны и веселы.
Поезд прогрохотал по мосту. Мы въехали в город Сугиока. Спекулянты, не доезжая до станции, стали выбрасывать свои мешки в окна. Их дружки, наверно, ждали поезд. И, если вместо мешка риса им выбросят человека, они, наверно, и его зажарят с потрохами. Мы с Каном, с трудом подавляя тошноту, поднялись и из-за спин людей, которые, стоя в ряд у окон, выбрасывали свои мешки, стали смотреть в окно. Мы увидели целый лес телеграфных столбов, торчащих из бурой загаженной земли, и скелеты зданий. Это был сгоревший лес и разрушенные, разбитые здания. Горячее солнце нещадно жгло все это, давно сгоревшее. Пропитанный гарью ветер водоворотами пыли, застилавшей солнце, бешено мчал по пустырям. Это носились призраки, чтобы, обезумев от жары и жажды, пожирать людей. Медленно бродили окровавленные духи погибших, а рядом с ними рыскали тощие собаки, и выло чудовище. Мы с Каном задрожали от страха. Но это был всего лишь гудок нашего паровоза, сообщавший о прибытии на станцию Сугиока. Картину ада, которую я видел однажды в злополучный весенний день в полутемном помещении нашего деревенского храма, сейчас мне пришлось увидеть снова воплощенной в сожженных улицах города. Присмотревшись, можно еще было увидеть множество временных лачуг там и тут, как мушиные яйца прилепившихся к кирпичным развалинам. Улицы сохранились. На них люди. Куда-то спешат, останавливаются. Бродят собаки. Во мне разлился холодной водой мрачный омут, а мое захолодавшее сердце бешено забилось. «О Ваше императорское величество, сделайте так, чтобы после смерти я не попал в ад. Я боюсь ада. Я боюсь ада. Ваше императорское величество, сделайте, чтобы не было ада, чтобы после смерти не было ничего! Если только мне суждено погибнуть, если только мне суждено погибнуть смертью храбрых», — молил я. Я еще ничего не видел, и невыносимо, когда по адской пустыне за тобой гонятся дьяволы. Я вспомнил картину ада — там мальчика моих лет двое чертей толкли в каменной ступе, и пачкая все вокруг, брызжет во все стороны его кровь и мозг. Я не могу забыть этой картины. Из мирного леса, наполненного животворным запахом густой, свежей зелени, солнечным сиянием, мы с Каном спускаемся на самое дно ада, в пекло борьбы. И в этот ад, где полыхает война, мы прибыли поездом. Война в моем сознании утратила розовое сияние и выпачкалась в бурой грязи. Но мы все равно будем воевать. Будем мужественно сражаться, и я, наверно, погибну. Так пусть же рассказы о настоящем аде окажутся ложью. И пусть все кончится для меня в тот миг, как я паду в бою смертью храбрых.
Поезд сбавляет скорость. Отрезок пути среди развороченных взрывом рельсов он тащится, как призовая свинья на выставке. «Ага-а!» — вылетает вопль из глоток набитого в поезд стада, и люди начинают двигаться.
Я обернулся к Кану и увидел его побледневшее лицо. Мне показалось, что я вижу свое собственное лицо. Мы одновременно опускаем глаза и, взвалив на плечи мешки, протискиваемся сквозь вонючую толпу спекулянтов. Спекулянты, разбрызгивая грязь, прыгают с еще не остановившегося поезда. Стараясь сохранить равновесие, они с трудом удерживаются на ногах и, ругаясь на чем свет стоит, бегут вниз с железнодорожной насыпи, взвалив на спины тяжеленные мешки. Сзади меня кто-то проталкивается в окно, и я тоже прыгаю вниз. Раньше, чем прыгнуть, я выбрасываю свой мешок, он падает на спину какому-то верзиле, и слышно, как тот воет от боли. Взвыв, он торопливо подтягивает сваливающиеся с ног резиновые сапоги и бежит, катится с насыпи. Вслед за мной прыгают, сыплются люди, ехавшие на крыше. Приходится увертываться, чтобы вещи, которые они сбрасывают, не свалились на голову. Всех нас можно было разделить на людей опытных и новичков. Опытные и ловкие сначала сбрасывали мешки стоявшим на путях товарищам, а потом, примерившись, спокойно прыгали сами. Новички, откровенно неуклюжие, прыгали сразу, вслед за своим мешком. Мы с Каном принадлежали к новичкам.