Таадс, оставивший дверь приоткрытой, явно был где-то за ширмами. Ризенкамп внимательно посмотрел на каллиграфический свиток, потом опустился коленями на циновку перед конфоркой — там лежали наготове две маленькие подушечки. Жестом он предложил Инни последовать его примеру.
— Дело принимает нешуточный/оборот, — сказал Инни. — И долго ли нам этак сидеть?
Антиквар не ответил и закрыл глаза. О, если б сейчас кто-нибудь их увидел! Ризенкамп был на сей раз в костюме из исчерна-серой фланели. Большие руки спокойно вытянуты на коленях, так что из рукавов чуть высовывались манжеты, застегнутые довольно крупными золотыми запонками в стиле модерн, с темно-синими вставками полированного лазурита. Тот же цвет повторялся на шелковом галстуке, составляя резкий контраст с блекло-розовой сорочкой. Джермин-стрит, на глаз прикинул Инни. А туфли от Эйджи. В Лондоне много аукционных фирм. Сам он на всякий случай облачился в просторные вельветовые брюки и бежевую кашемировую водолазку, купленную в Берлинггонском пассаже. Двое англичан в Японии, ожидающие, что будет. Коленопреклоненные! Как же часто доводилось ему в жизни преклонять колени! На твердых скамейках, на каменных плитах, на холодных алтарных ступенях, на мраморе, на шитых золотом подушках, подле кровати в интернатском дортуаре, в темной клетке исповедальни, в углу трапезной, когда все сидели за столом, а он был наказан. Перед Непорочной Девой, перед Сердцем Христовым, перед Святым причастием, перед крестильными купелями и гробами — вечно эта надломленная поза, неестественный излом тела, знак униженности и благоговения. Он огляделся. Где еще увидишь такое — мужчины средних лет в коленопреклоненной позе перед горящей конфоркой в осажденной зимними ветрами мансарде, в амстердамском квартале Пейп? Вошел Таадс, точнее, появился из-за какой-то призрачной ширмы. Сегодня он был одет наподобие нобелевского лауреата в исчезнувшей книге — короткое кимоно поверх длинного одеяния цвета ржавчины, риза поверх альбы. Он принес чайник, где, как выяснилось позднее, была вода. Коротко поклонился — они в ответ тоже поклонились, — исчез и появился вновь, теперь с высокой цилиндрической шкатулкой черного лака. Сквозь блестящую черноту просвечивали тонкие золотые нити. Затем поочередно были принесены поднос с маленькими пирожками, осенний пожар чашки раку, какая-то длинная узкая деревянная вещица, без всяких затей вырезанная из бамбука, с чуть согнутым кончиком, будто у очень длинного пальца согнута лишь верхняя фаланга. Потом что-то вроде бритвенного помазка, сделанного из очень тонкого бамбукового побега и украшенного ажурной резьбой, а под конец широкая, несколько деревенского вида чашка и небольшой деревянный кубок на высокой ножке. Все это Таадс расставил подле себя, без сомнения на вполне определенных местах. Движения его напоминали медлительный танец, но были предельно точны. По-прежнему царила бездонная тишина. Шорох ткани, шум кипящей воды, вой ветра, и все же власть безмолвия была столь велика, что казалось, будто и предметы, назначения которых Инни не ведал, содействовали тишине, сами молчали, однако совершенством своей формы свидетельствовали, что эта тишина имеет цель. Он посмотрел на Ризенкампа, но тот и бровью не повел. Сидел совершенно неподвижно, не отрывая глаз от сухощавой, неспешно двигающейся фигуры Таадса, который сидел напротив. Шелковой салфеткой Филип Таадс протер бамбуковую палочку, у которой на сгибе была выемка, и ложку из кубка. Снял крышку с тяжелого бронзового чайника, зачерпнул немного воды, плеснул в чашку раку, обмыл там бамбуковую кисточку, или веничек, или как он там называется. Потом медленно перелил воду в более широкую и грубую чашку и простым ситцевым лоскутом насухо вытер чашку раку. Инни заметил, что он как-то по-особенному брал вещицы в руки, отводил от себя, ставил, но как именно и зачем, понять не мог, потому что при всей неторопливости все совершалось быстро и казалось одним плавным движением по длинной, причудливой трассе ритуальных препятствий, причем руки временами делали жесты балийских танцовщиц, во всяком случае, выглядели чуждыми, неевропейскими. Дважды длинная тонкая палочка нырнула в лаковую шкатулку. Инни увидел, как зеленый чайный порошок тенью дождя стек в имбирный огонь чашки раку. Затем Таадс глубокой деревянной ложкой зачерпнул кипятку, вылил в чашку и быстрыми, порывистыми движениями кисточки перемешал смесь — нет, «перемешал», пожалуй, не то слово, скорее мягко и быстро взбил. На дне чашки, которая приобрела теперь более красный оттенок, возникло пенное бледно-зеленое озерцо. И тотчас всякое движение замерло. Тишина не могла стать глубже, чем уже была, и все-таки она будто еще сгустилась, а может быть, это их погрузили в стихию более опасной, более плотной консистенции. Затем странным жестом правой руки Таадс чуть повернул чашку, которая покоилась в его левой ладони, подвинул ее Ризенкампу и поклонился. Ризенкамп тоже поклонился. Инни затаил дыхание. Антиквар дважды (дважды? или больше? Впоследствии он не сможет вспомнить, как и вообще не сможет распутать этот клубок действий) повернул чашку, поднес ко рту, сделал один глоток, другой, третий, причем с легким шумом, потом, приподняв чашку, внимательно осмотрел ее со всех сторон, таким же странным жестом, спокойно держа ее в левой ладони, вернул в определенную или воображаемую позицию и подвинул по циновке к хозяину.
Как часто, думал Инни, сам он выливал воду из церковного сосуда в золотой кубок, после чего рука священника совершала несколько легких круговых движений, и разбавленная водою кровь в золотом сиянии плясала по кругу, а затем патер одним мощным глотком всасывал ее в себя, осушая кубок. На этой тайной вечере было точно так же. Свежая вода из чайника, очищение чашки, те же манипуляции, тот же поклон, и вот уже Инни держит в руке хрупкую пламенную форму и пьет с закрытыми глазами, один глоток, другой и вот уже на третьем открывает глаза и высасывает последние зеленые капли из призрачной, красной, замкнутой бездны. Сие творите в Мое воспоминание. Как Ризенкамп, он осмотрел чашку со всех сторон, точно желая навеки запечатлеть ее форму в своей душе, потом повернул ее так, как ему показалось правильным, и подвинул Таадсу, едва ли не поспешно, будто избавляясь от некой опасности. Проделывая все это, он заметил, что Таадс не сводит с него глаз, но не знал, видит ли тот его. Лицо Таадса светилось непостижимым восторгом, словно он пребывал в еще более далеком и странном месте, нежели то, где преклоняли колени его гости.
Они поклонились. Таадс встал, как всегда, одним текучим движением, и взял ложку, крышку от чайника и чашку для грязной воды. Потом вернулся за лаковой шкатулкой и чашкой раку, а под конец за водой. Ризенкамп тоже встал, Инни последовал его примеру, с трудом, потому что затекли ноги. У него вдруг закружилась голова. Таадс подошел к ним и едва ли не оттеснил к двери.
— Спасибо, господин Таадс, это было нечто особенное, — сказал Ризенкамп.
Таадс поклонился, но не ответил. На его лице возникла улыбка, странная и далекая, словно бы подчеркнувшая все восточное в этом лице. Он больше не умеет говорить по-нидерландски, подумал Инни. Или не хочет. Ни один из них не проронил более ни слова. Таадс еще раз поклонился, на прощание. Они тоже поклонились. Дверь за ними закрылась, мягко и решительно.
11
Молча, как два вора после крупного грабежа, они спустились по длинной лестнице. Снаружи ветер встретил их шквалом града. Стиснув губы, они поспешили сквозь бурю к магазину Ризенкампа. Антиквар вывесил табличку «ЗАКРЫТО», опустил жалюзи на входной двери и налил два больших стакана ячменного виски — дым и лесной орех.
— Найдите как-нибудь время, — сказал он, и в голосе его звучала та же усталость, какую ощущал Инни, — и я подробно расскажу вам о чайной церемонии. Все эти вещи имеют свою историю и значение, их можно изучать долгие годы. — Он неопределенным жестом показал на шкаф у себя за спиной, где за стеклом виднелись ряды книг,
Инни покачал головой:
— Пока не стоит. Хорошего понемножку.
Они выпили. На улице ветер жалобно стонал в голых ветвях, град выбивал ямки в могильно-черной воде канала.
— Это была заупокойная месса с тремя участниками, — сказал Инни.
Ризенкамп посмотрел на него:
— Может быть, зря я продал ему эту чашку.
— Чепуха. — Инни пожал плечами. Его охватила безысходная печаль. О Таадсах, о судьбе, что идет своим путем, о пропащих годах и невыносимости нынешнего мира. Он взглянул на часы. Половина второго. — Пойду посмотрю, как там сегодня на бирже.
Ризенкамп засмеялся.
— Это я могу сказать вам с закрытыми глазами. — Он медленно повел рукой вниз. — Sauve qui peut (Спасайся, кто может (фр.) ).
Уноси ноги, подумал Инни и попрощался.