Её слова угасали в полутьме сразу, безучастные, скучные:
– …Я на диване сидела с куклой, а маму мою хоронили. И кукла холодная была. Тусклый день стоял, долгий… Я ни одно окно не смогла открыть, чтобы выпрыгнуть! Разбить стекло надо было, наверно… Там хоронили, без меня, а я – с куклой… Отперли, конечно, как с кладбища все вернулись… Тот сосед, который у нас деньги на водку забрал, отца по спине хлопал: «Не горюй! Бог бабу отнимет – девку даст!» И за стол они сели… А я от них ушла во двор, стала свою куклу хоронить. Любимую… Всех кукол потом хоронила. Зарывала вон там, на заднем дворе, в куче золы… С ними уже не играла. Книги только читала… Маринка кукол в золе находила. Меня ругала, а я – всё равно… Даже не знаю, почему.
Парнишка спросил про отца:
– А что же он сам не пошёл? Провода срезать?
И Нюрочка ответила:
– Он к этому плохо относился. К воровству… Просить взаймы тоже не мог. Не выносил просто. Ему неудобно было… И только правду всегда говорил.
+ + +
То ли от здешней скуки, то ли оттого, что ночь только началась, мальчишка принялся там, на кухне, ходить от окна к дивану, от дивана к окну.
– …Козёл он! А не скромный. Отец твой, – сказал парнишка. – Ни хрена он её не любил. Притворялся, козлина.
– Просто он положительных людей долго на сцене изображал, – ответила Нюрочка за перегородкой.
На кухне звякнула кружка. Парнишка зачерпнул воду из ведра, не включая света.
– Забудь про него! – велел он и стал пить. – Отца у тебя тоже нет. Вот так считай… И про границы миров, про тени, про синий час – никому не говори. А то подумают, что ты того… с приветом.
Подумав, Нюрочка согласилась:
– Да. Надо молчать. Про это. И про остальное… Особенно про остальное.
– …А женился потом, небось, сразу? Отец твой? – парнишка опять укладывался на диван.
– Да-а-а, – удивлённо протянула Нюрочка. – Ты откуда знаешь?
– Козлы всегда так делают.
– Маму похоронили, он на Маринке женился. Через неделю. Говорил, что на девять дней стряпать надо – поэтому, для поминок… Она доярка, зато молодая. Муки белой принесла. И молоком нас напоила сразу… А потом в больницу попала. На ферме бык взбесился и на рога Маринку поднял. Тогда отец Натульку привёл. Она ещё моложе Маринки; из десятого класса, второгодница… Сказал: потому что ребёнку нужна мать. И Натулька при нём добрая была, а без него озоровала. Ей нравилось тогда людей донимать, по молодости… Но Маринка из больницы вернулась и Натульку выгнала. Даже сковородкой стукнула по голове, хоть ещё слабая была… Вот, теперь со мной, чужой, и мучается одна.
– А чего ей с тобой мучиться?
– Ну, как… – задумалась Нюрочка. – Я ем всё-таки не мало… Но одежду я никакую не прошу, мачехино всё донашиваю.
+ + +
Парнишка, должно быть, заснул, или задумался. И Нюрочке в узкой спальне её был слышен только скрип форточки и слабый шум свежего ветра, долетавшего порывами с близкого Жёлтого озера. От солончаков, проступивших на месте каналов, вырытых когда-то для орошенья кукурузного поля, тянуло морским запахом бледной травы солянки, сорной, переспевшей, осыпающейся в июле сухими семенами. Когда ветер дул со стороны степи, бывал он другим – душным, горьким от полынка…
– Надо спать, – сказала себе Нюрочка, думая, что новую осень и новую зиму ей тут уже не перенести: то ночная скука вытесняла её из дома.
– …Хорошо, что он провалился, козёл! – вдруг сердито проговорил за перегородкой парнишка. – От таких толка не бывает. Зато мороки полно… Ты бы с ним замучилась. Вкалывать бы устала, на его доброту… Забудь! И про деда своего забудь. Он тебя с матерью в глуши оставил. На этого козла.
– У дедушки сил для нас не обнаружилось. И для себя – тоже… Ему учёное звание вернули, но он тут жить привык. Старенький уже, повторял: «Всё поздно». И ещё: «Не всё ли равно, где человек превратится в прах? А здесь, в степи, мы превратимся в прах радиоактивный. Так больше пользы для будущих атомных станций будет»… Но мама говорила: «Ему больно. Туда, где много непосильного пережито, люди не возвращаются».
– На это, короче, тоже наплюй, – перебил её парнишка. – Не вспоминай! Одна – так одна.
Он помолчал озадаченно.
– Тебе, слушай, озвереть надо! – решил он. – А то… Сдохнешь ты с этой мурой. Забудь. Всех!.. Всё забудь слышишь?!. Выкинь из головы.
– У меня голова ничего не забывает, – призналась Нюрочка с печалью. – Я не сумею.
– Значит, окачуришься… Ворон тут у вас, в вашей «Победе» долбаной, как грязи! Выходил во двор – всё небо чёрное, колышется… – зевнул парнишка и затих.
+ + +
Потом из кухни не доносилось уже ни шороха, ни скрипа. И Нюрочка задремала.
– Ты тоже меньше говори, – сказала она парнишке сквозь сон. – Про козлов. И про коленкор.
– Замётано, – пробормотал он. – …Я вообще-то молчу обычно. Это я так: понты колотил. А вообще…
Но Нюрочка его не слышала. На голове её опять была обвислая полотняная шляпка цвета глины, с морщинистыми полями. И суровый, равнодушный дедушка снова вёл её, маленькую, за руку, из совхозного магазина. Ей хотелось плакать и топать ногами от обиды – такой жгущей, словно её укусила в детское сердце невидимая взрослая оса. Но топать и плакать ей не полагалось.
– Почему? – всхлипывала всё же Нюрочка. – Скажи! Почему ты не купил мне стеклянные бусы? Синие бусы… Я просила! Мне продавщица их отдала! А ты отобрал… А ты не купил!
– Потому, что твоя бабушка и прабабушка таких бус не носили. Ты можешь носить только то, что носили они.
– …Они что носили?
– Я помню сапфиры… Синие, – медленно вышагивал он. – Запомни.
– Скажи! Где? – дёргала Нюрочка его руку. – Они где?
– …На дочерях и жёнах наших палачей, – размеренно и спокойно выговаривал он ей с высоты роста. – Свои сапфиры ты увидишь когда-нибудь на шеях внучек их, правнучек. Очень может быть, что увидишь. Кто-то их носит сейчас. Передаёт по наследству… Но ты об этом будешь молчать. А носить стеклянные тебе не положено… Запомни: нельзя.
– А какие бусы буду носить – я? – растерялась маленькая Нюрочка.
– Ты? – равнодушно оглядывал дедушка блестящие от солнца небеса, потом – совхозные дома с облезшей штукатуркой и кучи золы вдоль дороги. – Ты – никакие.
– Мои бусы – никакие?! – выдернула Нюрочка свою руку из тяжёлой взрослой ладони и остановилась. – …Нет! Я очень сильно хочу! Хоть какие-нибудь!..
– Ты – будешь жить без украшений.
Тогда она сорвала с себя полотняную морщинистую шляпку и бросила в дорожную пыль с размаха.
– Я не буду – совсем безо всего! Жить! – закричала маленькая Нюрочка. – Совсем не буду. Пусть они отдадут! Синие! Мои!
– Ты будешь жить, безо всего! – повысил голос дедушка. – Ты будешь жить!
– Не-е-ет… – ревела Нюрочка и била дедушку по руке. – И шляпу тряпичную вашу носить больше не стану. Противную! Не надевай на меня! Не смей! Я её утоплю… Почему мне нельзя – ничего?! Почему – ничего мне нельзя, никогда?!. Почему?!.
– А? – переспросил парнишка за стеной. – Не расслышал.
– …Мне на ферму в пять утра, – проговорила Нюрочка невпопад, проснувшись окончательно. – Рано вставать. Завтра.
+ + +
Он, кажется, обрадовался тому, что она там, у себя, слышит его и, вот: разговаривает через стенку.
– А ты что, все их перечитала? – спросил он недоверчиво. – Пуды эти? Которые на полках стоят?
– Не все… Многие… Я на пустырь уходить стала, от отца с Маринкой. Там людей нет, один бурьян. Небо… У меня своя небольшая ямка в полыни была. Удобная. Полынь цветёт хорошо! Душисто… Дедушкины, научные, зимой читала, дома. А Чехова – всё время на пустыре.
– Зачем?
– Он врач был… Я на физиолога учиться хотела. На психолога. Стала бы, как Сеченов. А теперь… Только стихи учу. «Под насыпью, во рву нескошенном, лежит и смотрит как живая, в цветном платке, на косы брошенном, красивая и молодая…»
Парнишка крякнул и засопел. Потом спросил – от безделья, должно быть:
– А он про мужиков тоже писал? Этот?
– Писал. Про мужиков, – ответила Нюрочка. – «И взвился костёр высокий над распятым на кресте»… Я у Блока наизусть два тома стихов знаю, а у Брюсова – некоторые только. Про мемфисские глаза. Про цветы усталых георгин…
– Они что, тоже врачи, Брюсов и Блок? – зевал парнишка.
– Нет.
– А зачем тогда учила?
Нюрочка во тьме пожала плечами.
– Когда их читаешь, обида на людей вся из тебя выходит, – вздохнула она. – От обид сердце тяжёлое делается, будто на нём полное ведро висит… Обиды жилы вытягивают. Даже валерьянка не помогает. А от стихов сердце горькое становится, зато лёгкое. Свободное от людей…
Она встала, прошла на кухню и включила свет. От неожиданности он зажал глаза ладонями.
– Чего ты? – спросил парнишка.