— Думаю, записываться в Иностранный легион вам поздновато, — с улыбкой сказала я ей. — Да и Рембо, по-моему, временами терял чувство меры.
Арманда бросила на меня проказливый взгляд.
— Совершенно верно. И я тоже не прочь предаться излишествам. Отныне я отказываюсь от всяких ограничений, буду буйствовать, наслаждаться громкой музыкой и непристойной поэзией. Буду бесчинствовать, — самодовольно заявила она.
Я рассмеялась.
— Не говорите глупостей, — с шутливой строгостью пожурила я ее. — Неудивительно, что ваши близкие так расстраиваются из-за вас.
Она смеялась со мной, весело качаясь в своем кресле, но мне запомнился не ее смех, а то, что скрывалось за ним — лихорадочная импульсивность и безысходность во взгляде.
И только позже, глубокой ночью, проснувшись в поту от какого-то тяжелого полузабытого кошмара, вспомнила я, у кого видела такой взгляд.
Мы же еще не видели Флориду, душечка. И Эверглейдс. И Флорида-Кис. А как же Диснейленд, милая? Как же Нью-Йорк, Чикаго, Большой каньон, Чайнатаун, Нью-Мексико, Скалистые горы?
Но в Арманде я не наблюдала материнского страха, она не предпринимала несмелых попыток отбиться от смерти, не была подвержена внезапным безрассудным полетам фантазии в неизвестное. В Арманде ощущались только здоровая жажда жизни и острое осознание быстротечности времени.
Интересно, что сказал ей врач сегодня утром, и понимает ли она на самом деле, сколь серьезно ее положение. Я еще долго лежала с открытыми глазами, предаваясь размышлениям, а когда наконец забылась сном, мне пригрезилось, что я, Арманда, Рейно и Каро шествуем по Диснейленду, держась за руки, как Королева Бубен и Белый Кролик из сказки «Ачиса в Стране Чудес», все в огромных белых перчатках, как в мультфильмах. У Каро на огромной голове красная корона, а Арманда зажала в каждом кулаке по сахарной вате. Откуда-то издалека донеслось гудение приближающихся нью-йоркских машин.
«О Боже, не смей это есть. Это яд!», — пронзительно взвизгнул Рейно, но Арманда, с полнейшим самообладанием на лоснящемся лице, продолжала обеими руками жадно запихивать в рот сахарную вату. Я попыталась предупредить ее о надвигающемся на нее такси, но она лишь взглянула на меня и ответила голосом матери: «Жизнь — карнавал, душечка, и с каждым годом под колесами машин гибнут все больше пешеходов. Это данные статистики». И она вновь принялась пожирать вату. А Рейно повернулся ко мне и злобно завизжал: «Это все ты виновата, ты и твой праздник шоколада. — Голос у него нерезонирующий и оттого еще более грозный. — Пока ты не объявилась, у нас все было хорошо, а теперь все умирают, УМИРАЮТ, УМИРАЮТ, УМИРАЮТ…»
Я заслонилась от него руками и прошептала: «Нет, это не я. Это вы, вы должны были это сделать, вы — Черный человек, вы…» Потом я опрокинулась в зеркало, вокруг меня врассыпную полетели карты. Девятка пик, СМЕРТЬ. Тройка пик, СМЕРТЬ. Башня, СМЕРТЬ. Колесница, СМЕРТЬ.
Я пробудилась с криком. Возле меня стоит Анук; на ее сонном смуглом личике застыла тревога.
— Матап, что с тобой? — Она обвила меня за шею теплыми руками. От нее пахнет шоколадом, ванилью и мирным безмятежным сном.
— Ничего. Просто приснился страшный сон. Пустяки.
Она напевает мне тихим тонким голоском, и мне кажется, будто мир перевернулся, и я растворяюсь, прячусь в ней, как наутилус в своей спирали, скручиваюсь, скручиваюсь, скручиваюсь. Я чувствую на лбу ее прохладную ладонь, она прижимается губами к моим волосам.
— Прочь, прочь, прочь, — машинально произносит она. — Прочь отсюда, злые духи. Теперь все хорошо, татап. Я их прогнала. — Не знаю, откуда ей известно это заклинание. Так обычно говорила моя мать, но я не помню, чтобы когда-либо учила этим словам Анук. Но она повторяет их, как давно зазубренный священный канон. Я прильнула к ней на мгновение, внезапно обессилев от любви.
— Все у нас будет хорошо, правда, Анук?
— Конечно. — Голос у нее звонкий, взрослый и уверенный. — Иначе и быть не может. — Она кладет головку мне на плечо и, сонная, сворачивается калачиком в моих объятиях. — Я тоже люблю тебя, татап.
За окном светает. На сереющем горизонте мерцает исчезающая луна. Я крепко прижимаю к себе засыпающую дочь, ее кудряшки щекочут мне лицо. Это то, чего боялась моя мать? — спрашиваю я себя, прислушиваясь к гомону птиц: сначала раздалось одинокое кра-кра, потом зазвучал целый хор. То, от чего она бежала? Не от собственной смерти, а от тысяч крошечных пересечений своей судьбы с судьбами других людей, от разрушенных связей, прерванных знакомств, от обязательств? Неужели все те годы мы просто убегали от своих возлюбленных, от друзей, от случайно брошенных мимоходом слов, которые могли бы изменить течение жизни?
Я пытаюсь вспомнить свой сон, лицо Рейно, испуганное и растерянное. Я опоздал, опоздал. Он тоже бежит от какого-то рока, а может, навстречу ему, навстречу некоему невообразимому жизненному сценарию, в котором невольно замешана я. Но сон делится на фрагменты, рассыпающиеся, словно колода карт по ветру. И мне трудно вспомнить, преследует ли кого-то Черный человек или сам находится в роли преследуемого. А может, Черный человек это вовсе не он! И вновь всплывает мордочка Белого Кролика. Он похож на испуганного ребенка на карусели, с которой ему не терпится спрыгнуть.
— Кто же командует сменой декораций? — Запутавшись в собственных видениях, я лишь секундой позже догадалась, что прозвучавший голос принадлежал мне, что я заговорила вслух. Но, погружаясь в сон, я почти уверена, что слышу еще один голос, очень похожий то ли на голос Арманды, то ли матери.
— Ты командуешь, Вианн, — тихо молвит он. — Ты.
4 марта. Вторник
Первые зеленые всходы пшеницы наделяют сельский пейзаж более сочными красками, чем те, что мы с тобой привыкли видеть здесь. Издалека кажется, что земля устелена пышной растительностью. Над колышущимися ростками петляют первые пробудившиеся трутни, отчего создается впечатление, будто поля дремлют. Но мы-то знаем, что через два месяца жгучее солнце иссушит зелень до стерни, почва обнажится, потрескается, покроется красной коростой, сквозь которую даже чертополох пробивается неохотно. Горячий ветер выметет то, что не уничтожило солнце, надует засуху и вместе с ней вонючую тишь, порождающую болезни. Я помню лето семьдесят пятого, топ pere, помню испепеляющий зной и раскаленное добела небо. В то лето бедствия осаждали нас. Сначала наползли речные цыгане — сели на мель в Мароде и своими грязными плавучими посудинами испоганили скудные остатки воды в реке. Потом вспыхнул мор, поразивший сперва их животных, затем наших. Некая форма бешенства. Глаза закатываются, ноги сводит судорогой, тело вздувается, хотя животные отказывались пить, потом обильная испарина, дрожь и смерть среди полчищ иссиня-черных мух. О Боже, воздух, тягучий и сладковатый, как сок гнилых фруктов, кишел этими мухами. Ты помнишь? Стояла такая невыносимая жара, что из высохших болот к реке стали стекаться на водопой отчаявшиеся дикие звери — лисы, хорьки, куницы, собаки, — изгнанные из своих обиталищ голодом и засухой. Многие из них были больны бешенством. Мы отстреливали их, едва они приближались к реке, убивали из ружей или забивали камнями. Дети и цыган тоже закидывали камнями, но те, такие же загнанные и отчаявшиеся, как и их скотина, упорно возвращались. В воздухе было сине от мух, стоял смрад гари: цыгане пытались огнем остановить болезнь. Первыми подохли лошади, затем коровы, быки, козы, собаки. Мы не подпускали бродяг к себе, отказывались продавать им продукты, воду, лекарства. Застрявшие на мелеющем Танне, они пили бутылочное пиво и тухлую воду из реки. Я помню, как наблюдал за ними из Марода, смотрел на притихшие согбенные фигурки у ночных костров, слушал чьи-то всхлипы — то ли женщины, то ли ребенка, — разносившиеся над темной водой.
Некоторые горожане, слабовольные существа — в том числе Нарсисс, — стали вести речи о милосердии. О сострадании. Но ты не дрогнул. Ты знал, что нужно делать.
На проповеди ты называл имена тех, кто отказывался оказывать содействие обществу. Мускат — старый Мускат, отец Поля, — выдворял их из своего кафе до тех пор, пока они не поняли, что лучше туда не соваться. По ночам между цыганами и нашими горожанами вспыхивали драки. Церковь подверглась осквернению. Но ты держался стойко.
И вот однажды мы увидели, как они пытаются снять свои суда с мели. Одни впряглись в лодки спереди, другие подталкивали их сзади. Грунт все еще был мягкий, и местами они проваливались в ил по бедра, ища опору в склизких камнях. Заметив, что мы наблюдаем за ними, некоторые стали проклинать нас своими сиплыми грубыми голосами. Но прошло еще две недели, прежде чем они наконец-то убрались из города, бросив на реке свои разбитые суда. Огонь, сказал ты, топ pere, огонь, оставленный без присмотра пьяницей и его шлюхой, которым принадлежало судно. Пламя быстро распространилось в сухом наэлектризованном воздухе, и вскоре уже пылала вся река. Трагическая случайность.