Квартира была, как все такие кооперативные квартиры в Кенгарагсе, с прихожей, из которой одним взглядом можно охватить все, что есть в парадной — первой — комнате.
Миша увидел тех, кого и ожидал увидеть, и про себя тяжело вздохнул. Он знал этих людей, как самого себя, и надоели ему они, как сам он надоел себе. Он знал, что каждый будет говорить и какими словами — благо они собирались то у того, то у другого, в течение многих лет, и каждый выступал в своем репертуаре. Если что и менялось, так площадь лысин и объемы талий.
В парадной комнате, как следовало ожидать, сидел Марик — на высоком стуле подле телевизора, нарядный, в новом сером костюме и белой нейлоновой рубашке при искристом галстуке, и беседовал с Арнольдом Викторовичем, своим коллегою по кафедре. Арнольд Викторович тоже был при полном параде: в синем костюме с цветастым галстуком и таким же цветастым платочком в кармашке. А слева от Марика ерзал на табуретке Ефим Петрович, по паспорту Хаим Пинхасович, один глаз у него смотрел в Киев, другой — в Москву, при этом Хаим Пинхасович, он же Ефим Петрович, шепелявил, что не вязалось с его работой лектора-антирелигиозцика.
Все трое были маленького роста, все — некогда курчавые, но теперь облысевшие и с брюшками.
У противоположной стены на диване, покрытом ковром, расположилась Роза Израилевна — Белкина тетя со стороны матери. Как всегда, в компаниях, тетя Роза вынула из коричневой, почти портфельной сумки, коробку "Примы", ножницы, спичечный коробок и янтарный мундштук, разрезала сигареты пополам, вставляла в мундштук, выкуривала, не роняя пепел, потом стряхивала золу в коробок и начинала вторую половинку "Примы"; и как всегда, когда они оказывались в одной компании, к тете Розе примостился Дулечка Нахомзон — поэт и бунтарь, без гроша и без курева, но в красном, грубой шерсти свитере до колен и вельветовых брюках, сроду не знавших утюга. Роза и Дулечка курили, а возле них терпеливо отмахивался от дыма Изидор Цаль — международный комментатор рыбацкого радио: нервный, щуплый, с усиками-черточкой, знавший 8 европейских языков и слывший среди знакомых человеком непрактичным и неделовым. И уже в самих дверях в спальню, устроился на пуфике другой газетчик — известный репортер Цаль Изидор — с круглым лицом и острым носом, всегда довольный жизнью и всегда готовый помочь друзьям, притом деньгами!
А возле книжной полки, стоя на ногах, вели беседу Марькин сосед Ваня и адвокат Вия Каган, женщина пышная, с виду мягкая, но очень себе на уме, одетая с завидным постоянством в голубое. Возле них торчал угрюмый, тяжелый чертами лица и фигурой муж Белкиной сестры — инженер Новиков. Имя его Миша так и не запомнил. По документам Новиков значился русским, но стоило посмотреть на его почтенный нос и послушать, как он картавит, чтобы тут же понять, что документы эти куплены, видимо, в войну, когда за хорошее кольцо можно было словчить и не такие бумаги.
Тамара побежала в детскую, Миша повесил пальто, вошел, сказал с порога Марику:
— Сто двадцать лет! Расти большим и умным!
Марик кивнул. У него был важный разговор с Арнольдом о розах, которые сажают весною и они цветут в первое лето. Арнольд сообщил, что у него такие розы уже посажены возле террасы, которую он собирается нынче обнести "шведской изгородью" из красного кирпича.
— Да, шведы умеют создавать уют! — сказал Марик.
— В Швеции очень чисто, никто нигде даже не бросает бумажки! — поспешно заявил Ефим Петрович.
— Что вы хотите! — Арнольд Викторович развел руками. — Германцы! Шведский язык — германской группы языков, та же культура!
— Идиш — наречие северогерманского! — заявил Ефим Петрович.
— С примесью иврит. Но болгарские евреи говорят на диалекте испанского. В Израиле на этом языке выходит газета и работает радио! — сообщил Марик.
Раздражение поднималось в Мише, как прилив в лунную ночь. Вот ведь, что удивительно, — думал он, — эти люди рассказьюают в общем-то известные вещи, зачастую снабжая их чудовищно безграмотными примечаниями, но делают это с таким видом, будто хлебом делятся в голодный год! И со злорадством, стыдным и сладким, он вообразил себе эту троицу через 15 лет: вот они, со вставными челюстями, розовые и умытые, как выставочные поросята, с выпятившимися животиками, сидят на террасе Марькиной дачи, окруженные розами и крыжовником, пьют чай и рассуждают о широком мире, как сверчки за печкой, полагающие, что они знакомы с тем, как шепчутся деревья, как скачут лошади и поет жаворонок.
— Господи! — сказал себе Миша. — Я никогда не понимал, как можно жить в этой стране с мыслью, что это навсегда. Как можно здесь устраивать быт, строить дачи, обставляться… Наверно, я мог бы получить квартиру, если бы дрался, если бы писал Косыгину или Хрущеву. Но я не хотел. Не хотел квартиру, не хотел машину, не хотел мебель. Мне было страшно думать, что я никогда не выберусь отсюда — из могилы. Я всегда воспринимал жизнь в СССР, как временную, проходящую, поэтому у нас и нет ничего с Ханой, а у этих людей есть. Ну и черт с ними. Клянусь тебе, господи, если бы я сегодня был знаменит, как Гилельс или профессор Браун из рижской консерватории, имел бы автомобиль, персональный оклад, звание, я был бы несчастным, потому что не мог бы никогда порвать с большевиками и выбраться в широкий мир…
Браун не дает своей дочери разрешение уехать в Израиль. Наши советские — социалистические, ленинские — законы требуют, чтобы родители высказывались письменно, с заверением нотариуса, о том, как они воспринимают желание детей уехать в капиталистическую страну. Неважно, взрослые ли это дети, есть ли у них своя семья. Важно, что родители могут не согласиться, что можно построить на пути эмигрантов еще одно "законное" препятствие. Браун не дает дочери разрешение, играет патриота, на лекциях он кричит латышским студентам: "Вы не учитесь, надеетесь пролезть на другой курс, точно израильские агрессоры на арабские земли"… Ну, дадут этому Герману Брауну звание профессора. Еще сто рублей к окладу. И будет он навечно замурованный сидеть в СССР, а любой парижский трубач из скверного оркестра идет и покупает билет в Бразилию и видит мир без разрешения КГБ и без партийной комиссии… Или я не понимаю психологию браунов? Может быть, это русский характер — любить своих господ? Стремиться к рабству? Ведь было же: когда царь отменил крепостное право, тысячи крестьян отказывались уйти на волю, оставались до конца дней при своих барах и служили им с таким сладострастным самоунижением, какого не могли добиться кнут и цепи! Может, этим и объясняется, что народные и заслуженные артисты, художники, актеры, инженеры проходят унизительную процедуру писания тысячи анкет, издевательства пограничников и таможенников, но потом по-рабски возвращаются в СССР служить господам, которые глушат радиовещание из-за рубежа, вскрывают письма советских граждан, заставляют людей копаться в личной жизни соседей, наушничать и доносить, при этом оплачивая труд рабочих и интеллигенции так низко, как не рискует ни один капиталист?
— Болгарские евреи относятся к сефардам! — сказал Ефим Петрович.
— Это — проблема! — согласился Марик. — Две трети населения Израиля — сефарды.
— Они очень хорошие солдаты! — сказал Ефим Петрович. — Как друзы.
— Друзы служат в пограничных частях! — сообщил Марик.
— Да-да, они прекрасные следопыты и каменщики! — подхватил Арнольд Викторович. — Между прочим, в Израиле сейчас строительный бум, хороший каменщик зарабатывает до 1600 лир в месяц!
— Ну, не 1600, а меньше! Но и это хорошо, потому что инженеры получают до 2000! — сказал Ефим Петрович. — Высокий жизненный уровень!
— Относительно! — Марик улыбался своей традиционной улыбкой сытого пообедавшего гурмана. — Квартирная плата в Израиле одна из высших в мире, подоходный налог равен 40% зарплаты…
— Да-да! — сказал Арнольд Викторович. — Хорошая спальня стоит больше 5 тысяч лир! У них же совершенно нет леса, все дерево привозное!
Удивительно, как они знали израильскую жизнь и с каким апломбом рассуждали о ней теоретики эмиграции, считавшие долгом еврейского патриотизма говорить об Израиле, где надо и не надо, но не помышлявшие рисковать положением и барахлом, чтобы уехать в страну своего народа.
— У них нет леса! — сказал Миша. — Они едят кузнечиков и спят в гамаках между пальмами. В Израиль надо везти "Юбилейные" гарнитуры, спички, железные кровати и по две люстры на каждого члена семьи. А еще не забыть сигареты — черную "Элиту", икру и водку. В случае чего, продашь за тысячу долларов бутылку. Впрочем, еще лучше везти туда самовары и собак. У них совершенно нет самоваров и овчарок.
Он не стал слушать, что ответит Марик, подошел к компании возле книжной полки, спросил:
— Как жизнь, Ваня? Я думал, ты уже уехал.
— Нет. Все проверяют, еще месяца два потянут с визами. Черт знает что, ну ехал бы по первому разу, так ведь я только 18 месяцев, как из Египта. Что у меня за это время дядька в Америку сбежал, или я на еврейке женился?