Споткнулась и охнула, стала руками выпутываться из чего-то невидимого. Антонина ее подхватила.
…Обь давила на берега половодьем. Отламывала кручи с деревьями. Срывала причалы. Топила острова, сливая протоки в одно слепое, не имеющее очертаний движение.
Спасали скот, гулявший уже на откорме по зеленевшим островам. Снарядили баржу и паром, сцепив их тросами. Загоняли на палубу одуревшее стадо. Буксировали в протоках. На стремени порвало трос, и паром, груженный коровами, повлекло по течению, и животные метались, крушили рогами поручни и начинали падать в воду, тонули захлебываясь.
Сергей, помогавший на барже мотористу, кинулся в лодку, захватив оборванный трос. Но первая крутая волна вывернула лодку мотором вверх, накрыла все пеной…
И играл под дождем оркестр. Стояли люди на кладбище. Мать все кидалась к сыну, целуя руки, лицо. А она, Антонина, без слез смотрела на неживое, измененное в смерти лицо и видела его недавним и шепчущим. Думала сквозь медные вопли: «Почему беда выбрала его среди всех?»
И теперь, стоя на лугу, держа в руках сухую колючку, смотрела на Сергееву мать:
— Тетя Груня… Вы не смотрите… Если бы только… Да что же это такое!.. Да что же это такое случилось!..
Побежала, а та смотрела ей вслед.
Она убегала от выкриков, стуков косилок, от ее провожавших глаз. Забивалась в болотное, не знавшее косы разноцветье.
«Может, не со мной, не меня?.. Или чтоб сгинуло все и исчезло…»
Проваливалась ногами в булькающий светлый холод. Остановилась у старицы, топчась на топких кочках.
«Опомниться мне, опомниться… В чем я таком виновата?..»
Стояла в сочном, пахнущем месиве трав, цветов, гудящей тьмы насекомых. Белые, душистые метелки дремы сгибались от тяжести бронзовых жуков. Трехгранная осока тихо посвистывала на ветру. Краснели соцветия татарского мыла. Топорщился черноголовник, перепутанный лиловым войлоком мышиного горошка. Могуче, в два человеческих роста, выпирали дудники, растопырив зонты. Все кишело комарами, мошкой, одуревшими от жара слепнями. В ленивой воде вспыхивали серебряные рыбины. Все двигалось над напором солнца и влаги, травяного сока. И была в лугах нетронутая непомерная сила земли, реки и цветения.
Антонина медленно брела в туманах пыльцы, неся в глазах бесчисленные блески и тени.
Луг оборвался. На содранном голом торфянике с запекшимися следами гусениц, среди груд перепрелых корней, черный, огромный, уходя на две стороны в бесконечность, лежал газопровод. Круглился боками, будто всплыл из болота, выдавленный подземными пузырями и силами.
Антонина приблизилась к нагретой солнцем трубе. Две желтогрудые птички вспорхнули и стали виться. Она прислонилась щекой к железу. В стальной пустоте гудело, струилось отделенное от нее пространство. Уходило, утончаясь, в прорезь болота и леса, в синий прогал реки, за проблески кораблей, самолетов, где другая, неизвестная жизнь подхватывала эти гулы и вздохи.
И лицо Петра, заслоняя другое, исчезнувшее, встало перед ней, словно вышло из железа наружу. Он, огромный, в металлической негнущейся робе, оседлал эту сталь, гнал ее через земли, хляби, дожди. Звал с собой:
— Поедем! О прошлом забудь! На руках тебя понесу! Никто не обидит! Словом никто не напомнит! Люблю тебя!..
Она слушала его призывания. Труба могуче гудела. И она, соглашаясь, шепча, прижималась к железу губами.
К вечеру, вернувшись домой, усталая, красно-горячая, дождалась, когда выйдут мать с отцом. Взяла разукрашенного глиняного петуха, пошла за деревню на гору, где малиновые, голубые, зеленые толпились на закате кресты, кудрявилась бузина и под свежим рубленым столбиком с жестяным венком и звездой лежал умерший жених. Могила, засеянная летучими семенами, уже опушилась.
Хотела повернуть и расстаться, но еще задержалась.
Обь сквозила в красных кистях бузины. Облака толпились на заре. Петух драгоценно мерцал рубиновой бровью. И здесь, под землей, совсем близко, было укрыто дорогое лицо, белый чуб, чуть сбитый в колечки, голубые глаза, рубаха с расстегнутым воротом, с разорванной петелькой. И она, Антонина, вдевала в иглу шелковинку, трогала ему дышащую грудь, ловя воротник.
— Пришей. А то матери некогда…
— А ты наклонись.
— Вот так?
— У тебя даже ворот в траве. Говорила тебе, не надо…
— А у тебя вон рукав в зеленом…
— Говорила тебе, оставь…
— Да, ладно, все равно тебе новое платье шить. Из города тебе привезу…
— А кольца закажешь?
— Конечно. И сережки куплю.
— Сережка мне купит сережки! Посмотрим, какие… А что у тебя руки в смоле?
— Да лодку новую строил. Старую-то унесло в половодье. А эта готова, смотри…
— А как назовешь?
— «Тоня», в воде не тонет… Садись-ка да петуха захвати…
Он сел на корму к мотору, поставив петуха на мыс. А она улеглась на дно, на сухие травяные охапки. И вынеслись на разлив.
Они правили в ширь и плескание. Мимо прошел пароход, оклеенный афишами, буквами. Там играла музыка, что-то кричали в медный начищенный рупор. Проплыла корова, блеснув в полутьме рогами. Зеленая ольховая ветка чиркнула листьями о борт. Пронесло перевернутую худую ладью с одинокой, застывшей чайкой. Пролетело, белоснежно мелькнув, пушистое пернатое семечко.
Шире Обь и темней. Блуждание зарниц и радуг. И там, где бело от звезд, в соляном мерцании, возник остроклювый петух в алом шуме и вихре. Прянул с неба на лодку. Уселся рядом с первым. И оба они забились красными молодыми крылами…
Очнулась. Земля холодна. Обнимает ее руками:
— Сережа, Сережа мой! Прости меня!
Тишина…
— Никогда тебя не забуду! Никуда от тебя не уеду!
Все тихо…
— Как тетка Луша, век буду верной! Милый ты мой Сереженька!..
Глиняный петух смотрел на нее не мигая.
…Они встретились и шли за деревней по раздавленной вездеходами дороге. Поселок газовиков в стороне, невидимый за елками, урчал моторами, звякал железом. Сквозь вершины светила ярко-льдистая лампа. Там тракторы грузили на баржи вагончики. Поселок готов был сняться и исчезнуть, оставив развороченный грунт, обрывки тросов и стальную громаду газопровода.
— А я уж волновался. Думаю, что случилось… Все прошли, тебя нет. Хотел бежать узнавать. Потом слышу, идешь… По шагам тебя узнаю… Так что же ты мне скажешь, Тонь? Решила? Поедешь со мной?
Молчала. Только скользила глазами по лунному, синеватому облаку, по реке, по спуску к воде, где у пристани светился, мигал приставший плавучий театр.
— А я тебя видел сегодня… Доваривал шов на капоте. Маску снял, чтоб ловчее, а то шовчик малюсенький… И как-то слезы нашли от света, и будто ты стоишь… Колька Семочкин мне говорит: «Что застыл? Кого увидал?» А что я ему отвечу?.. Тонь, не молчи, решайся! Зову тебя!..
Не отвечала. А смотрела, как лупа выкатывается из-за облака и за Обью, на всех лугах, ложатся легчайшие свет и тени. Обь с островами, покрытая тенью, неясно синела, чуть мерцали озера и старицы, и там, казалось, громче кричали птицы, распускались цветы на болотах. А другая половины земли сияла водами, росами, лежала в разноцветных туманах. Там одно за другим загорались озера. И хотелось в этот свет пойти, побежать по лунным лугам, в своем неведении и предчувствии огромной, конца не имеющей жизни, в тайном знании о всех концах и началах.
Она тянулась туда, исчезала. А он все просил:
— Тонь, ну скажи!.. Ответь!..
* * *
Мертвые бабочки пестрым мусором лежали на газетном листе.
— Они не дают мне покоя, — сказал Ковригин, склоняясь над ними, шевеля их своим дыханием. — Умница, что их собрала. Сколько их сюда занесло!..
— Листопад да и только, — ответила Ольга из дальнего угла, следя за Ковригиным. — Мне было жаль их выкидывать.
— Я увлекался их собиранием. Во все путешествия брал сачок и коробки. Многих почтенных людей это очень смущало. Скажем, едем в машине, какую-нибудь дискуссию о ресурсах ведем. И вдруг прерываю дискуссию, из машины вон и несусь скачками за бабочкой…
— Почему же перестал собирать? Почему теперь без сачка?
— Да стало жаль убивать… Хочешь, одну расправлю?
Ковригин выбрал ссохшийся, тусклый треугольник бабочки адмирал. Стал готовиться к действу.
Наполнил водой свой серебряный мятый кофейник. Поставил на очаг во дворе. В корабельной, отточенной форме кофейника, от высокой ручки с выбитой пробой к изогнутому носику с малым чеканным клеймом, таилось движение. В страшной дали, откуда приплыл кофейник, сидела большая семья. И теперь в серебре все живут их лица, чуть проступая в огне…
Из кусочка проволоки, отковывая ее осторожно на старом лемехе, изготовил пинцет. Извлек бабочку, легонько сдув с нее пыль. Ольга следила за движением бабочки у его губ, удивляясь нежности его прикосновений, словно он ее оживлял, возвращал ей дыхание.