Он любил мою мать. Однажды, уже при смерти, он запустил свои пропахшие маслом пальцы в ее аккуратную прическу и взъерошил ей волосы, словно бархат или мех редкого зверя. Я навсегда запомнил этот жест. Наверное, это была моя последняя радость, связанная с ним. Для меня этот жест — квинтэссенция любви и семьи (в искусстве коих сам я не преуспел). Не важно, что мы с ним стеснялись проявлять свои чувства и даже редко обнимались. В его доме мне было тепло и уютно. В нем царил покой, двое часов шли тихо, но точно, сберегая нас во времени. Всем этим он одарил нас всего на пять лет.
Мать Люсьена, Одиль Сегура, родилась в местечке Баньер-де-Бигор близ Пиренеев, где испанское влияние захомутало округу километров в пятьдесят. Мигель Инвьерно, через испанскую границу перебравшийся в городок, работал кровельщиком. Какое-то время он волочился за Одиль, а потом, не сказав ни слова, с троицей соплеменников пропал. В поселке Вик-Фезансак, что к северу от Баньер-де-Бигора, каждый июнь проходила коррида, и всякий год Одиль с сыном на руках туда отправлялась, надеясь в толпе отыскать возлюбленного и отца своего ребенка, однако ни разу его не встретила. Потом она вышла за часовщика и переехала в его дом на окраине Марсейяна.
Люсьену было четыре года, когда он впервые перешагнул порог жилища отчима. Там, в садах, где за деревьями искрилась река, где на солнышке спал пес садовника, он научился различать голос каждого луга. Вскоре он узнал, в какой части неба отыскивать звезды, по времени года менявшие постой, и на каком дереве прячется пересмешник. На каждый день рожденья мать готовила salade de gésiers: на листья салата укладывались маленькие яйца, гусиное горло, картофель, лук-скорода и крупчатая горчица, которую с тех пор Люсьен нигде не встречал. В последнюю неделю мая Одиль устраивала в доме генеральную уборку, пропалывала огород, стирала и гладила мужнины рубашки, а затем, усадив сына в повозку, отправлялась в Вик-Фезансак, где на улочках неустанно высматривала Мигеля, и возвращалась ни с чем, полная разочарования, смешанного с облегчением. Часовщик так и не изведал той близости, что существовала между ней и сыном. Поди знай, вернулась бы она домой, если б на корриде встретила своего испанца.
После неожиданной смерти часовщика остались кое-какие сбережения, но вдова с сыном стали жить скуднее. Ничто так не охраняло мальчика, как забота отчима. Теперь Люсьен стал более осторожным и скрытным. Одноклассники и все другие слышали от него лишь словесные трафареты. Долгие беседы он вел только с собой. Взрослея, он находил собственные слова, словно в открытом поле веточку за веточкой собирал вязанку. В двух-трех фразах он рассказывал себе о заржавевшей калитке, о животном, боязливо забиравшемся в лодку, и эти сцены запечатлевались в нем навсегда. Теперь он защищался словами, их малой предвзятой ясностью.
Однажды они молча ужинали, когда вдруг вечернюю тишину нарушило громыханье повозки. Дом их стоял неподалеку от тракта, и стук колес означал гостей. Прервав трапезу, мать с сыном выглянули из дверей, но тяжелогруженая повозка, которую тащила пара лошадей, проехала дальше, на холм. Протарахтев еще сотню метров, она остановилась подле однокомнатного, давно пустовавшего домишки. Люсьен и матушка топтались в дверях — вроде как надо поздороваться. Мужчина и женщина, на фоне вечернего неба читавшиеся силуэтами, соскочили на землю, разминая затекшие ноги. Долгие годы дом был безмолвной помехой на горизонте. Мысль, что теперь он обитаем, взволновала шестнадцатилетнего паренька. Придется быть еще осторожнее, чтобы любопытством не выдать собственных секретов.
Люсьен с матерью выждали полчаса и в сгущавшихся сумерках отправились к домику, прихватив с собой хлеб, молоко, немного мяса и свечи. Приезжие все еще разгружали повозку. На обочину были свалены захудалая разборная кровать, два стула, крашеный стол, железная печка с коленчатой трубой и одежная корзина. Посреди сей немудрящей обстановки возвышались мужчина и его спутница, сейчас казавшаяся совсем девчонкой. Заслышав шаги, приезжие обернулись, и девушка схватила мужчину за руку, но было непонятно, чем продиктован этот жест. Рядом с грузным спутником она выглядела заморышем. Со своего крыльца Люсьен видел, как мужчина величаво обошел крохотный домишко, словно тот был городом за крепостной стеной, ожидавшим решения нового властителя: возродить его или преподать ему урок. Мальчику, начитавшемуся греческих поэм, незнакомцы казались авангардом чужеземной армии или парламентерами.
Если б не мать, наверное, никто не проронил бы ни слова, но теперь стали известны имена приезжих: Роман и Мари-Ньеж. Они вслепую арендовали дом у владельца, проживавшего в Марсейяне. Роман принял гостинец, но от помощи в переноске мебели отказался, хотя уже стемнело. Мол, сам справится. Не дав завязаться разговору, он потащил кроватные спинки в дом. Девушка молчала. Когда ее представили, губы ее чуть шевельнулись, но и только. Она была чрезвычайно худа, ее коротко обрезанные темные волосы оставляли шею открытой. Казалось, она исчезнет, если б Роману вздумалось завернуть ее в свою рубашку. Шагая с холма, Люсьен напоследок оглянулся. Мужская тень шныряла в халупу и обратно, поминутно застя лампу, зажженную на повозке. Дома Люсьен присел к столу и задумался над тем, что произошло. Казалось, вся его жизнь переменилась.
Как выяснилось, пара недавно поженилась. Хотя девушка была чуть старше Люсьена. Первые две недели она вела себя точно дикий зверек и на люди почти не показывалась. Одиль изо всех сил старалась подружиться с новоселами, особенно с девчушкой. Видимо, что-то разглядела в том юном ошеломленном лице. В конце концов она подманила ее под свое надежное крыло.
Впервые Мари-Ньеж вошла в ее жилище опасливо, словно еще не выучила устав поведения в столь громадной обители. Наверное, дом показался ей чертогом. Люсьен сам вдруг увидел, как высоки их потолки и просторны комнаты. Роман заходил к ним редко, он весь день проводил в работе, и Одиль спешила на холм, чтобы позвать к себе девушку, ошарашенную своей новой ролью. Однажды Люсьен услышал, как мать кому-то сказала: у бедняжки нет иных занятий, кроме как прибирать в хибаре и ублажать мужа. Позже он вспомнит эти слова, раздумывая над отношениями пары. Слово «новобрачная» совсем не подходило хрупкой девочке. Они с Люсьеном почти ровесники, но он — мальчишка, а она — замужняя женщина, официально переведенная в разряд взрослых. Она познала их мир, словно где-то на чужбине заслужила подобную честь.
«Тощая, как фасолина» — так заглазно охарактеризовал ее Люсьен подругам матери. Удачное сравнение вызвало взрыв хохота, и отныне Фасолина стало ее прозвищем. Ляпнув ради красного словца, Люсьен чувствовал, что совершил предательство.
— Ничего, скоро местами округлится, — сказала мать.
Вновь грянул смех.
Два семейства потихоньку уживались. Одиль стала учить Мари-Ньеж грамоте. По воскресеньям Люсьен помогал Роману выкапывать репу или починять межевую изгородь. Для шестнадцатилетнего паренька взрослый мужик являл собой неведомую силу, грозный призрак отца, которого больше не было. Они почти не разговаривали, а в будни не виделись вообще, ибо на заработки Роман уезжал в Марсейян, а то и дальше. В то время юноша зачитывался «Черным тюльпаном» Дюма и однажды вслух прочел для Мари-Ньеж, молча сидевшей рядом: «Когда Корнелиуса вели в тюрьму Бюйтенгоф, в ушах его звучал собачий лай, а перед глазами стояло лицо девушки…» Фасолина слушала, раскрыв рот. То ли решила, что Люсьен на ходу сочиняет, то ли отрывок ее заворожил. Люсьен прочел дальше. Мари-Ньеж была на год старше, но сейчас казалась святой простотой.
Отныне девушка желала быть в курсе всех событий романа. Утром она помогала Одиль в домашних хлопотах, затем учила буквы алфавита; днем, сидя с Люсьеном на крыльце или в тени карликовой яблони возле реки, упивалась зельем книги. Оба выросли вдали от козней больших городов, и теперь Дюма был их проводником через сонм опасностей, когда изумрудное ожерелье на чьей-нибудь шее выдавало семейную династию. Вместе с конным они доставляли важные бумаги, пробираясь через затопленные равнины, и участвовали в тайных ночных встречах врагов и влюбленных. Книги были переполнены нестерпимой любовью. «Издав жалобный стон, Роза скрылась, безуспешно пытаясь угомонить беснующееся сердце. Корнелиус остался один; все валилось из рук, его преследовал душистый запах ее волос, который льнул к нему, точно узник к тюремной решетке». Умостившись на узком крыльце, Люсьен и Мари-Ньеж едва дышали, чувствуя, что возврат к обычной жизни невозможен.
Люсьен читал словно в трансе, излучая такую умудренность, будто сам участвовал в далеких битвах и бывал сражен страстью. Он будто открывал слушательнице большой мир, чувствуя, что лично представляет ее двору или лунной ночью бок о бок с ней скачет по городам и весям. Теперь оба знали, что почтовым голубем можно послать в Гаагу весть, которая все изменит, хотя чаще всего большие расстояния приходилось одолевать верхом на коне. Если Люсьен запинался, ошеломленный женским коварством или сценой зверского избиения, Мари-Ньеж нарушала молчание, вслух размышляя над тем, что ему казалось изъяном в искусно сплетенной канве романа, а потом они обсуждали, как следовало бы поступить тому или иному персонажу, мужчине или женщине, мужу и жене. Например, говорили о строчке «То, чего она хотела от этого человека, было свыше его сил, и ей надлежало принять его слабость». Если Люсьен чего-то не вполне понимал или какой-нибудь эпизод казался ему просто скучным, Мари-Ньеж допытывалась, в чем там дело. Он отметил ее пронырливый ум и особое пристрастие к обаятельным мушкетерам.