— Конечно, — сказал я.
— Смешной мальчик, — сказала она. Она пристально на меня посмотрела, не то испытывая, не то стараясь смутить — у нее никогда было не понять. — Ты разве не догадался, что оба пытались влюбиться в Бо?
— Я не замечал… — пролепетал я.
— Не ври! Ты ревновал, Кит. Только напрасно ты это. Оба вели себя как два бодрящихся старика, и нужна-то им Бо была только для того, чтоб кинуть последний взгляд.
— На что?
— На самих себя, на что же еще? — сказала она. Зельда выглядела довольно скверно, и губы она накрасила тоненькой, узкой полоской, будто нарочно, чтоб казаться злой или даже противной.
— Неужели ты не понимаешь? — сказала она. — Ну да, как же тебе понять? Ты-то любил Бо. А мы все влюблены в собственную молодость. В том-то и беда наша, Кит. Страшно. Теряем себя капля за каплей. Молодость проходит. «Благоуханье мига и того не боле». И она проходит совсем, вот в чем весь ужас, Кит. У тебя-то остается твоя гладкая, юная кожа, Кит, а наша ежедневно и отвратительно облупляется. Как рыбья чешуя, как старые сухие листья мака.
Я полусидел, обложенный подушками, и Зельда наклонилась и на секунду прижалась ко мне, она будто хотела одарить меня своим теплом. И ничего больше. У нее было совершенно спокойное лицо, но мне на шею капнула слезинка.
— Бедные дети, — запричитала она. — Бедная, милая Бо. Мотылек в пламени.
Потом она села повыше, сбросила туфли, уткнулась локтями в колени, острым подбородком в ладони.
— Ты не знаешь, не знаешь, — задумчиво протянула она, раскачиваясь по своему обыкновению, — как вы оба были прелестны, безупречны, совершенны. Даже когда вы стояли ярдов на пятьдесят друг от друга, далеко-далеко друг от друга, мы всегда смотрели на тебя и на Бо так, будто сами мы — только призраки и это вам принадлежат наши истинные тела. А ты ничего не замечал, да?
— Нет, не замечал.
— Ты признавался Бо в любви? — спросила она резковатым своим, вибрирующим голосом, по-южному растягивая слова.
— Нет, никогда.
— Господи, почему же?
Я ей ничего не ответил.
— Тогда берегись, — сказала она. — Если ты правда любил Бо, память о ней будет вечно преследовать тебя, и мучить, и портить твои отношения с женщинами, так что берегись. Вдруг «ласк неизведанных упрямый образ заполонит вполне воображенье…». А в твоем возрасте это ужасно. — Она снова пристально в меня вгляделась. — Понял, что я пытаюсь втолковать тебе в глупых, бесплотных словах Шелли?
— Да. Но вы зря беспокоитесь.
— Не зарекайся, — отрезала она. — Вот, например, сможешь ты забыть Бо и нас всех к концу той недели?
— Вряд ли…
— А надо бы. Забудь нас всех вместе взятых, Кит. Особенно Скотта и Эрнеста. — Она ударила по кровати кулачком. — Не попадайся к ним на удочку, хватит, если сам себе не желаешь зла.
— Почему?
— Потому что они так по-идиотски поглощены собой, что лучше держаться от них подальше. Они одержимы собой и друг другом. Помешаны на драке. Они гладиаторы в кровавой битве, и победит непременно Эрнест. Он всегда побеждает.
Зельда иногда подводила глаза черным, и она щурилась, как кошечка, играя в эти свои поэтические игры. И сейчас она тоже щурилась.
— Мы тебе не компания, Кит, ведь ты пока еще ничего не утратил. Так что пусть уж Скотт и Эрнест без тебя охотятся за собственным бессмертием.
— А они продолжат поездку? — спросил я.
— Не знаю. — И Зельда поднялась с моей кровати. — Да и какое мне дело? Толку все равно не будет.
Зельда поплыла к порогу и, уже почти скрывшись за дверью, томно помахала мне рукой в перчатке.
— Отправляйся домой, Кит! — крикнула она мне из коридора, и хоть я отдавал должное искренности ее предостережений, я так и не понял, что же намерены делать дальше Скотт и Хемингуэй. Ответ в некотором роде я получил от самого Хемингуэя.
Он уже захаживал вместе со Скоттом и Джеральдом Мерфи, когда я был в полузабытьи, но один пока не приходил. Бросит мне на постель спортивный, охотничий или французский журнал, скажет, что я молодцом. А сам ко мне присматривался, один раз подробно расспрашивал о моих повреждениях. Три дня после катастрофы я почти не приходил в себя, и это его очень беспокоило, он волновался из-за моего сломанного ребра, синяка под глазом, из-за кровоподтеков, которые мешали мне двигаться и держали меня в постели.
— Ну как ты, детка? — спросил он на сей раз, бросая мне на постель иллюстрированный номер «Лондон ньюс». — Тут тьма картинок. — Он ткнул в журнал пальцем. — Запомни, если хочешь стать газетчиком: куда больше можно почерпнуть из чужих картин, чем из чужих слов. Присмотрись как-нибудь к Брейгелю. Ну, как твоя голова?
— Все в порядке, — сказал я и сел. — Меня в пятницу выписывают.
— Да, так мне и старая мужичка сказала, йодом выпачканная.
— Сестра Тереза? — Я захохотал. Сестра Тереза, у которой пальцы были выпачканы йодом, была не столько старая мужичка, сколько очень старая деревенская святая.
— Да. Сестра Тереза. Она как будто выскочила из «Кентерберийских рассказов» Чосера. Толстая, снисходительная к грешникам. Я сказал ей, что, судя по ее пальцам, она, видно, тайком курит до потери сознания, а она давай хохотать, чуть чепчик с головы не свалился.
— А я хуже сострил, — сказал я. — Как-то ей сказал: о такой монахине, наверно, мечтали все умирающие солдаты, — а она это приняла всерьез. Всплакнула, взяла меня за руку и сказала: господи, может, и правда, может, и правда.
— Наверное, многого понавидалась, — ласково сказал Хемингуэй. — Ну вот, детка, а я попрощаться зашел.
До сих пор я точно не знал, нужен я ему или нет. Когда мы разговаривали, я должен был просто все выносить и слушать. Но сейчас, сидя на некрашеной кровати и глядя, как Хемингуэй сидит у меня в ногах, я вдруг понял, что ему хочется поговорить именно со мной, излиться, что, может, я ему и нужен.
Я спросил, куда он собирается.
— Обратно в Париж. А потом, наверное, в Нью-Йорк или в Барселону.
Он запрокинул голову и посмотрел на меня сквозь усы, будто говоря: «Ну, детка, я знаю, что у тебя на уме, уж выкладывай».
И я выложил.
— А как же Скотт? — спросил я.
— Все в порядке, — оказал он. — При чем тут Скотт?
— Что он говорит по этому поводу? Я думал, вы с ним еще не разобрались.
— Вылазка окончена, детка. С моей стороны, во всяком случае, бесповоротно. А Скотт пусть как хочет. Но ему, по-моему, тоже уже все равно.
— Но он мне говорил перед самой катастрофой, когда мы валялись без сил в лесу, что вы собираетесь в Тур, там вроде многое связано с Гюго и Бальзаком?
— Я же сказал тебе, детка, тема исчерпана. И забудь про нее.
— Он знает, что вы уезжаете?
— Нет, и ради бога не говори ему ничего, пока я не уеду. У меня нет никакой охоты заново объясняться со Скоттом Фицджеральдом. Это в моей жизни пройденный этап. Ну, а тебе-то хочется еще болтаться по дурацким французским городишкам?
— Нет. Не хочется.
Хемингуэй откинулся на неструганую спинку моей кровати и сказал, что я многого в их затее не понял.
— Понимаешь, ты на все смотрел затуманенными голубыми глазами Скотта, а боже избави тебя кончить, как Скотт. И я скажу тебе сейчас, почему я еду, детка, и почему наша вылазка была с самого начала обречена. Так вот, если тебе угодно выслушать правду, — я ведь не для того тут сижу, чтоб преподносить тебе отеческие наставления, пусть их тебе другие преподносят, — я скажу тебе правду.
Он на меня нападал. Я вспыхнул.
— Не беспокойтесь, — натянуто сказал я.
Хемингуэй ткнул меня локтем.
— Тебя когда-нибудь еще подведет твоя красная физиономия, сказал он. — Итак, я хочу вбить в эту англосаксонскую башку, что мы со Скоттом пустились в поход из-за ложных посылок. На самом же деле движущей пружиной была безумная теория Скотта про него и про меня. Он считает, что оба мы прикидываемся и заблуждаемся. И что мы убьем в конце концов истинного Фицджеральда и великого поэта Хемингуэя. Убьем непониманием. Да, наверное, он тебе уже все это излагал, и ты схватываешь, о чем речь.
— Да, он мне говорил.
Хемингуэй пожал плечами.
— Ладно, — сказал он. — Но, видишь ли, детка, первые двадцать лет жизни — самые лучшие годы; как бы тебя ни хлопнули, ты поднимаешься на ноги. А потом уж оно потрудней. Надо выискивать большущую стену, чтоб спрятаться и чтоб никто тебя не тронул. Запомни.
— Скотт мне объяснял…
— Знаю я, что он тебе объяснял, — сказал Хемингуэй грубо. — Слушай дальше. Я отправился в эту поездку для того, чтоб спасти Скотта от пьянства. Но я не могу ни в чем убедить идиота, который изо всех сил старается затащить меня в братство, просто не существующее вне войны и мифологии. И положить конец его стараниям, спастись от его миссионерского пыла можно только бегством. Вот я и бегу. И не слушай, если он начнет толковать тебе другое.
— Разве вам необходимо бежать? — спросил я. Я защищал интересы Скотта.