Ознакомительная версия.
– Нет. Отлежусь.
Лежу. Боюсь. И думаю картинками: дети, окно, весна, жена. Будто и слышу так – картинками.
Вызвала она, Светка, по мобильному телефону скорую. Не сразу. Вечером. Когда, наверное, я задремал.
Приехали.
Врач посмотрела, пальцами гулко в грудь мою постукала, послушала. Температуру смерила. Давление. И после спрашивает:
– Клещ не впивался?
Вспомнил, киваю головой: мол, было дело.
– Когда? – спрашивает.
Отвечаю, еле владея языком:
– Назад неделю.
Врач:
– Предполагаю, что у вас энцефалит, мы вас увозим.
– Нет, – головой решительно мотаю, – я не поеду никуда.
– Отказ пишите.
Что-то написал.
– Ну, передумаете, позвоните.
– Ладно.
Это серьёзно, мол, предупредила. Поздно бы не было…
– Понятно.
Врач вышла – видел я. И слышал: скорая уехала.
Около дома кто-то разговаривал, и птицы пели в палисаднике, но – как за городом, не близко. Это ещё я отмечал.
Лежу. Думаю. Если употребить такое слово в этом случае уместно. Как будто телеграмму отбиваю сам себе откуда-то – с чужбины:
Неделя искупался холодно простыл… не от клеща.
Тут же вторую следом будто отсылаю – уже кому-то, не себе, издалека же:
Бог угодно выживу а нет умру со мной такое уже было… выжил.
И потянулось.
Очень высокая температура, никак которую не сбить, чем только Светка ни пыталась, я и не спрашивал, какими средствами, народными или таблетками, то, что давала, и глотал, мне уже было всё равно – хоть топором, хоть мышьяком, лишь бы не оставаться в этом состоянии – либо туда, либо сюда, вверх или вниз, куда-то сдвинуться бы. И днём, и ночью. Как будто стала для меня обычной и естественной не тридцать шесть и шесть, а сорок с лишним. И мучил взгляд ещё – того кого-то, который на меня смотрел, не отрывался. Или чего-то.
Жуткая головная боль, ничем не унимаемая. И больше в темени, не так, как раньше было, – под затылком.
Есть не хочу и не могу. Чем-то давлюсь, чтобы жену не огорчать, – больше ведь специально для меня она в те дни готовила – каши какие-то, куриные бульоны, что-то ещё, наверное, теперь уж и не вспомню. Изредка пью отвары разные с какими-то вареньями – пью, потому что будто надо – подчиняюсь. Но не давай она мне этого всего, я про еду бы и не вспомнил. Жил бы и без еды. Только вот сколько?
Светка со мной, когда не на работе. Несколько раз уже отпрашивалась. Почти не спит, устала, вымоталась – понимаю. Но как я мог бы ей помочь? Либо туда, либо сюда – ну, только так вот.
Мать приезжала обыдёнкой. Чтобы с ночёвкой ей остаться, хозяйство не на кого было бросить. Утром приедет, вечером – в Ялань. Ночью молилась. Не без этого. Спала с лица, даже и я заметил это. Что за меня боялась, виду не показывала. Потом уж скажет:
– Ты был, сынок, как нежилец. Вместе с тобой и я. Но – слава Богу.
Три дня, четыре, пять. Со счёту сбился. И не считал их, эти дни, – сплошное марево от них, с ночами смешанное, а явь – с кошмарами переплелась.
Глаза закрою, видится одно и то же.
Когда нас, как комья глины, взрывной волной зашвырнуло в квартиру, а за нами, чуть не на пятки нам, упала, наглухо перекрыв собой дверной проём, бетонная плита, после того, как мы пришли в себя и пыль осела, увидели, что торчит из-под торца плиты приклад автомата. Васька его пытался вытянуть, не смог. И мы – Серёга, Васька, я – были уверены, что там, на лестничной площадке, под этой или под другой плитой остался Костя Перелыгин – следом бежал. Но это там, тогда. А тут: мне видится, будто не Васька, будто я тяну за приклад автомата и вытаскиваю вместе с ним из-под плиты бетонной Костю. Он поднимается. Стоит. Лица не распознать – в крови, в грязи, и глаз не видно – как пустые. Узнаю его, Костю, только по наушникам, что у него в ушах всегда торчали. Слушал он постоянно Наутилус Помпилиус, его поэтому и звали Нау, ещё с учебки. Зверь у них песня есть, он говорил, что это про него. Стоит Костя, молчит – как будто песню свою слушает – про Зверя. Трясу за плечи: Костя, Костя! Он – как оглох. Наушники с него срываю и кричу ему в самое ухо: ты же убит! ты что, не понимаешь?!
На этом прекращается видение. Веки сомкну только, опять… Костя стоит передо мной, глаза пустые…
И повторяется, и повторяется… Не переключишь.
И кто-то рядом. Или что-то. Свет заслоняет…
Будто одни зрачки – сам словно в шапке-невидимке – как дыры чёрные, затягивает в них меня – как сквозняком, скоро сопротивляться сил не будет.
Ну, или – воли.
Начал уже и привыкать к нему – как к неизбежному чему-то, – смирился, он перестал меня страшить. Или бояться я устал. И хоть сказал бы что-нибудь – молчит. Или оно. Или она. Может быть, что-то и бесполое. Но очень властное, значительное. Душа немеет перед ним.
Ну, перед ней ли. Перед кем-то, не называющим себя.
Как перед боем – цепенеет.
Вскоре и позвоночник стал болеть. Так, будто он и голова одни остались в моём теле. Не только в теле, но и вне. Их только слушай.
Слушал – принуждали. А что сказать они могли мне, кроме боли? Всё вроде выслушал, что мог.
И ко всему другому сделался почти глухим.
Спать не могу, в полубреду каком-то нескончаемом.
Перебрался на веранду. Чтобы она, жена, могла немного отдохнуть. Хотя бы перед сменой. На диване там устроился. Не ложусь, сидя дремлю, спиною к спинке прислонившись: лягу и не смогу больше подняться – опасаюсь. И опасаюсь не осознанно, а как-то… мельком.
Всё, кроме боли, стало мельком. Всё – как и было, так и есть, но меня едва касаться стало – мельком. В этом смысле.
Дней пятнадцать прошло. Или двадцать. У Светки, замечаю, под глазами синие круги-провалы; осунулась. По темноте кругов и дни можно считать – прошло их много. Себя не вижу, только чувствую. Но не как дерево – передвигаюсь всё же. По квартире. Что-то сказать могу, спроси меня – отвечу что-то. Мельком.
Кто-то – и спит когда, но – имя назови его и – откликается. И я вот.
Уговаривает меня Светка поехать в больницу. Отказываюсь. Теперь-то что уж, надо было сразу. Теперь – как будет. Головой качает.
Не беспокойся, мол, – я ей.
Она: ну, дескать, как?
Но – чтобы плакала – не видел. Тоже таилась, как и мать. Моя. Она, мать, в Ялани, перед иконами, а Светка тут, наверное, в подушку. В нашей квартире не было икон.
Ваня, возьми вот эту. Бабушкина.
Теперь имеется.
Взыскание погибших.
Тот, кто, словно бессменный часовой, стоит недалеко, и загораживает свет, и не уходит никуда, и вплоть ко мне не подступает, смотрит со стороны – глаз не отводит, будто испытывает, изучает.
Что ему я? И кто его приставил?
Решил идти в Ялань. Чем-то решил, а не надумал. Мельком. Волей, неволей. Или – интуицией. Чем ещё можно?
Умирать, так надо там, мол, чтобы меньше было всем хлопот – похоронить в деревне проще, – ну и Ваня с Катей смерти моей не увидят – довод. И если здесь, в городе, умру, ведь всё равно везти меня в Ялань придётся – я только там хочу быть похороненным. Тут уже был… как будто был уже тут, в сквере, похоронен. С почестями. Там, где лежит теперь Серёга. Мы с ним как будто поменялись. И у него давно уже я не был, не говорил с ним. Но про него я не забыл. Напоминал себя Серёга: и он присутствовал в моих видениях… Он вместе с Васькой и со мной. Как было в жизни – в настоящем.
Думаю так – будто смотрю кино, только без звука:
Какой-то крупный зверь – унюхал, носом потянув, – почувствовал, что смерть к нему подходит, приближается. Зверь оставляет то, чем жил, чем занимался, и направляется в тайгу, как можно дальше забирается. Зверь этот – я. Я ухожу. Я нахожу обрыв. Ложусь, свернувшись, под него. И знаю:
Осень придёт, меня завалит снегом. Весной обвалится обрыв и похоронит.
Вижу:
Конец – в конце кино будто написано.
В один из дней, из месива того – в последний.
Светка с детьми у своей матери. Тётка Наталья, моя тёща, тоже яланская, в город она недавно переехала, после того, как умер её муж, Светкин отец, дядя Андрей.
Перед уходом:
Я – к маме, мол, детей оставлю у неё, жди меня – к вечеру вернусь.
В ночь ей на смену.
Только кивнул: ну, дескать, ладно.
И чтобы ночью здесь не умереть, решил в Ялань податься – как к обрыву. Чем-то решил. Но не надумал.
Надел тёплую куртку, шапку вязаную на голову натянул, обулся в сапоги. Написал на листе бумаги большими буквами:
В Ялани.
Положил лист на диван, на лист – авторучку.
Пошёл. Захлопнул дверь, но на замок её не закрывал – вряд ли нашёл бы, где лежат ключи, не помнил.
Вышел на улицу. Вдохнул. Будто впервые – глубоко. И не один раз – несколько. Думаю: воздух. Свежий. Больше ни о чём. О чём-то смутно.
То есть – мельком.
Снежок пробрасывает. Редкий, колкий. Ветер холодный, северный. Это не осень. Это – май. Я это знаю, понимаю.
Зашёл в церковь. Успенскую. Единственная на пути.
Ознакомительная версия.