– И это ужасно, – тихо сказал доктор, садясь на пол рядом с учеником. – Именно это – аннексии, контрибуции и сладкое, пьянящее чувство того, что мы, как вы изволили некогда выразиться, дали по мордасам великой державе.
– Странные вы люди, японцы. – Виктор не удержался и крестьянским жестом поскреб в затылке. – Нет, я, разумеется, помню, о чем мы с вами недавно говорили, но все равно не понимаю. Смотрю на ваш знак, думаю… хорошо, в каждом поражении есть зерно победы; это я с горем пополам постичь могу. Но почему в каждой победе есть зерно поражения?
– Потому что к победе, равно как к поражению, надо быть готовым, – ответил Фудзиюки. – И принимать их… у нас говорят, «одной рукой». Но главное – сделать так, чтобы ни победа, ни поражение не выводили нас из равновесия. А что мы? Мы хвалимся победами, даже самыми сомнительными и неудобными для нас, хватаемся за кусунгобу при каждом поражении, порой кажущемся. Мы не умеем жить с этим, потому наше поражение намного страшнее. Вместо того чтобы взращивать зерна будущих побед, мы иссушаем солью почву и предпочитаем оставить поле сражения из-за любой неудачи.
– Вы говорите о зернах, – задумчиво протянул Виктор. – У вас ведь в основном культивируют рис?
– И ячмень, – подтвердил Фудзиюки. – А что?
– У нас иногда рожь сеют по осени, на зиму, – все так же задумчиво продолжал Спиридонов. – Она ждет своего часа под снегом и восходит с наступлением весны.
Он еще только формулировал для себя нечто важное и не мог знать, что это зарождающееся понимание впоследствии спасет ему жизнь, но Фудзиюки уже заметил перемену в ученике.
– Теперь вы меня понимаете, – заключил он.
– Нет, – честно ответил Спиридонов. – Я все еще не могу понять, в чем опасность победы.
– В гордости, – ответил Фудзиюки. – Вы видели, как опасен для человека гнев? Причем для гневающегося. Не я, а ваш гнев так сильно ушиб вас о татами. Не будь вы ослеплены им, вы бы не стали атаковать так безрассудно, вы бы смогли что-то сделать, чтобы предотвратить мой прием или смягчить его последствия.
Виктор кивнул.
– Любая страсть ослепляет, – продолжал Фудзиюки. – Любая из тех, что вы называете «смертными грехами». Чревоугодник и пьяница готов на что угодно ради желудка и не видит, как обилие пищи и вина губит его здоровье. Сребролюбец гонится за богатством, превращая средство в цель, накапливая ради накопления и не получая ничего взамен, кроме еще большей алчности. Сластолюбец так же гонится за плотскими наслаждениями, пока не пресытится и вовсе не растеряет свою жизненную силу, которую вы на Западе считаете безграничной, мы же на Востоке привыкли беречь, как путник влагу в пустыне. После этого его жизнь без привычных ему утех становится пуста, как фляга безрассудного путника, не умеющего беречь влагу.
Ленивец, проводящий день в праздности, никогда не сможет добиться ничего, но и не станет ничего добиваться и проведет жизнь в горьких сетованиях на судьбу, не сделав ничего, чтобы ее изменить. Унылый человек также будет до конца жизни пребывать в состоянии печали и тоски, не будучи способен испытать хоть какую-то радость, но во всем обвиняя мир, хотя горечь уныния исходит из его собственного нутра. Тщеславному все в этом мире заменяет чужая похвала, он зависим от нее, и ее отсутствие может ввергнуть его в пучину отчаянья, довести до сэппуку. Но хуже всего, опаснее всего, страшнее и коварнее всего – гордость.
– Боже, Фудзиюки-сана, вы говорите, как поп! – воскликнул Виктор.
Фудзиюки смутился:
– Это еще одна причина моего интереса к вашему народу… Несколько лет назад я услышал проповедь одного русского миссионера…
– У вас в Японии вроде бы христианство под запретом? – уточнил Виктор.
– Уже нет, с шестидесятых годов, – ответил Фудзиюки. – В Токио даже ваша православная миссия есть, и как раз о ее главе я и говорю. Теперь мы открыты миру, а значит, и чужим учениям. Мне же всегда была интересна любая мудрость; вот я и послушал проповедь а теперь повторил ее вам почти дословно.
– Окаянная штука жизнь. – Спиридонов подтащил свой китель и достал из кармана папиросы и спички. – Я слушаю проповедь православного попа от японского врача-буддиста в фанзе безвестного хунхуза в японском полевом госпитале, пребывая в плену…
– Как говорят, хочешь рассмешить Будду, расскажи ему, как ты представляешь себе жизнь, – заметил Фудзиюки. – Вам как, получше?
– Если честно, как будто меня поезд переехал, – признался Виктор. – Даже дышать больно. А что?
– У нас с вами осталось саке, – напомнил доктор. – Можем продолжить разговор у вас.
– Если можно называть это разговором… давайте, – согласился Виктор, с трудом подымаясь на ноги. – Но теперь я вижу, что вы огорчены не меньше моего, и все еще не понимаю причины. И вы не закончили о гордости.
– Все страсти делают человека слепым, – подхватил Фудзиюки, проворно поднявшись с татами и поднимая с земли кимоно. – Но гордость в особенности. Человеку кажется, что он не такой, как все, что он превосходит других и слеплен из особого теста. На самом деле это, конечно, не так, но гордому человеку этого никогда не понять. Ему кажется, что он сильней других, и оттого он слаб, как слаб всякий, уверенный в своей силе. Он презирает всех, и потому каждый сильнее его. Вы видели мою слабость и пытались воспользоваться ею в бою…
Спиридонов почувствовал, что краснеет: ему было стыдно, словно он совершил нечто низкое.
Фудзиюки не обратил на его реакцию ни малейшего внимания:
– А гордый даже не ищет, где слаб его противник. Он просто полагает apriori, что он сильнее. А потому проиграл еще до начала схватки.
Они вышли на улицу, и Виктор поразился тому, что стемнело. Впрочем, стемнело еще не совсем; стояли сумерки, но созвездия, смутно знакомые, но все равно чужие, уже украшали узором темную, переливающуюся, словно море, гладь небосвода.
– Вдвойне страшнее, когда гордость становится национальной идеей, – вел речь Фудзиюки. – Когда один народ начинает верить в свое превосходство над другими народами. Нам, японцам, это качество всегда было свойственно. На китайцев, на корейцев мы смотрели свысока всю историю, хотя даже вечно нищие и голодные корейцы несколько раз нещадно нас били, а большую часть своей культуры мы заимствовали у Китая.
А теперь мы станем так же смотреть на вас, да и не только на вас. Теперь белый человек больше не вызывает у сыновей Нихона того благоговения, как когда-то. Мы разбили ваш флот на кораблях, построенных в Англии и на английские деньги; мы взяли Порт-Артур немецкими и английскими осадными гаубицами, но, попомните мое слово – никто там, – Фудзиюки махнул сухонькой рукой в направлении темного востока, – и не вспомнит об этом.
Они вошли в помещение, где обитал Спиридонов, и Фудзиюки без приглашения тут же сел на циновку.
– Мы построили алтарь злобному и ненасытному божеству алчности и станем приносить ему жертвы. Уже приносим, собственно говоря. Вы знаете, что внешний долг Японии перед Англией втрое больше нашего годового бюджета? Страна сидит в долговой яме, но торжествует, празднуя победу. Вы говорите, контрибуции? Они пойдут в карман англичан как уплата долга и процентов по нему. А аннексии – это еще одна бездонная бочка, которая потребует новых вложений, а значит, и новых кредитов.
Фудзиюки разлил саке по чашкам и посмотрел в глаза Спиридонову:
– И чем нас обяжут платить эти кредиты, не новой ли войной? Не тысячами жизней? У нас говорят: должник себе не хозяин, чужие песни поет, чужие танцы танцует. Вас победили оружием, вас победили в войне. Это тяжело, но нас победили золотом, нас посадили на золотую цепь, и Нихон уже никогда не будет прежним…
Они выпили, а потом Фудзиюки сказал:
– Вот что, друг мой, вам сейчас кровь из носу необходимы женские ласки. Отправляйтесь-ка в Талиенвань…
– Да не поздно ли? – спросил Виктор, хотя предложение Фудзиюки выслушал с воодушевлением.
– Для любви не существует слова «поздно», – ответил ему Фудзиюки. – Вернее, оно появляется только тогда, когда любовь уже не вернуть. Идите, и торопитесь. Не упускайте легко то, что так трудно удержать…
* * *
В Талиенвань Спиридонов пришел рано поутру. Город тем не менее уже проснулся: спешили куда-то по своим делам китайцы, волоча на худых плечах огромные тюки с поклажей, по улицам, позевывая, ходили еще не сменившиеся японские патрули. На одетого в японское платье Спиридонова они обращали внимания столько же, сколько и на снующих с тюками трудолюбивых китайцев.
Балконы борделя были пустынны. Спиридонов прошел через знакомый зал и поднялся наверх. «Если Акэбоно спит, посижу подожду, пока она проснется», – решил он. Но Акэбоно не спала – она сидела на широком подоконнике и расчесывала волосы черепаховым гребнем. С распущенными волосами Спиридонов видел ее впервые – перед встречей с ним она всегда тщательно укладывала прическу, и, сколь жаркими ни были бы их утехи, ее прическа оставалась в порядке вплоть до его ухода.