Он передвинул рычаг в нейтральную позицию и не стал выключать зажигание. С улыбкой глядя на девочку, он сдернул с головы шляпу и бросил ее на заднее сиденье, поверх чемоданов. — Сюрприз, Элина, сюрприз ко дню рождения… с опозданием на несколько месяцев, я знаю… но все равно… — Он провел рукой по лохматому каштановому парику и, все так же улыбаясь, сорвал и его. Девочка смотрела во все глаза. Он взглянул на себя в зеркальце заднего вида — волосы у него были светлые, с проседью, и редеющие, но все еще достаточно густые. Без парика и шляпы лоб его словно бы выпятился, закруглился — костистый лоб серьезного человека.
— Ну, что скажешь, Элина? Удивил я тебя? Славный приготовил сюрприз?
Девочка продолжала смотреть на него во все глаза.
— Папочка?..
Он нагнулся и прижал ее к себе.
— Конечно, папочка… твой собственный родной папочка — кто же еще? А ты моя душенька, да? Не надо плакать, не надо поднимать шум. Ты моя маленькая именинница, да? Извини, лапочка, — сказал он, открывая отделение для перчаток. Он достал оттуда свои очки — очки с оправой из розоватой прозрачной пластмассы — и снял те, другие. От металлических дужек у него заболело за ушами. — А теперь ты меня узнаешь? Никаких сомнений на этот счет?
Девочка, видимо, была слишком удивлена и потому даже не улыбнулась, чтобы не показать, что узнала его.
— Элина, миленькая?.. Ты обидишь папочку, если…
Он схватил ее на руки и прижался лицом к ее головке, вдыхая запах этих пушистых волос. На несколько минут он словно отключился — молот, казалось, еще сильнее застучал у него в голове. Затем, тяжело дыша, он откинулся назад.
— Она говорила тебе, что я умер, Элина?
Глаза на маленьком личике казались непомерно большими, расширенными. Он внимательно всматривался в девочку — глаза как голубая акварель, словно на обложке журнала, выставленного на видном месте в киоске, не совсем настоящие. И, однако же, настоящие. Их окаймляли очень светлые ресницы, короткие, но очень густые, точно щеточки для краски. Ресницы эти дрогнули, веки быстро заморгали, черные кружочки в центре глаз задвигались, ища фокус, сфокусировались на нем.
— Она сказала тебе, что я умер?.. Да, она почти верила этому, верила, что в силах уничтожить меня, я знаю, знаю, — шепотом произнес он. И поцеловал свою дочь в лобик. — Но ты ведь помнишь меня, Элина, верно? Хоть и считала, что я умер?
Немного помедлив, она тихо произнесла:
— Да. — На радостях он снова поцеловал ее. Глаза его наполнились слезами, но он не хотел плакать при ней — это могло и у нее вызвать слезы.
— Тихо! — произнес он коротко, весело.
Теперь он мог немного расслабиться. Он вылез из машины и размашистыми движениями — раз, два, три, четыре — начал расстегивать пальто, протаскивая дешевые черные пуговицы сквозь петли, а девочка смотрела на него; наконец он сдернул пальто и с преувеличенным облегчением вздохнул. Он всем своим существом ощутил, как с него свалилась тяжесть.
— В такой прекрасный день слишком в нем жарко, — сказал он. И для большей убедительности отшвырнул ногой пальто подальше от машины, однако внизу живота мгновенно возникла боль, словно его стянуло плотным резиновым жгутом.
Он замер, медленно втягивая в себя воздух. Боли нет. Все позади. Только где-то в голове еще стучал молот, но он усилием воли заставил себя отключиться, словно вырвал нерв рукой, — он отбрасывал от себя все, что отвлекало. Открыв глаза, он увидел, что Элина смотрит на него. Она продолжала моргать, хотя и не так часто. Губки ее были раскрыты и влажны.
— Мама говорила… Мама…
Он приложил руку трубочкой к уху, но она молчала. Тогда он рассмеялся, хлопнул в ладоши и воскликнул: — Да ну ее к черту, маму! Я торжественно заявляю, что мама умерла — да, вот сейчас, в эту минуту, дай-ка посмотрю, сколько времени… Да, Элина, четвертого мая тысяча девятьсот пятидесятого года в десять часов сорок семь минут твоя мать умерла, а твой папа приехал и забрал тебя. Запомни это. Обещаешь, что запомнишь?
Она, раскрыв рот, смотрела на него.
Он огляделся вокруг — ни души, никого. Лишь старый заброшенный склад, заброшенное строение с табличкой департамента здравоохранения, запрещающей вход; поле, заросшее сорняками; старые железнодорожные пути. В лучах солнца небесная голубизна, казалось, подрагивала, по ней тянулись прозрачные вуали облаков… Но он подумал: «Я не могу сейчас отвлекаться красотой. Сейчас не могу».
На нем был хороший новый клетчатый костюм — в мелкую, черную с белым, клеточку. Обычно он такой костюм себе бы не выбрал — слишком уж претенциозный. Но сейчас он был доволен, что купил его. Он слишком запарился в пальто — даже никак не мог отдышаться, поэтому он расслабил галстук и расстегнул верхнюю пуговку крахмальной белой рубашки, тоже новой, только сегодня утром вынутой из пакета. Она была слишком накрахмалена, чересчур жесткая. В голове у него все еще стучало, какое-то странное чувство — словно между глазами прорезался третий глаз. Его дочь неподвижно сидела в машине — настороженная, покорная. Он попытался ей улыбнуться, но его улыбка не встретила ответного отклика. Девочка смотрела на него пустым взглядом, с каким-то странным отсутствующим выражением, губы у нее были мокрые. Наверное, надо вытереть ей ротик, подумал он. Но ведь ей уже семь лет, она же не младенец.
Он залез в машину и захлопнул дверцу. Элина вздрогнула.
— Да, любовь моя, твоя мама умерла, и ее увезли, а папа приехал за тобой в школу. Это ведь легко запомнить. И ты сразу узнала меня, верно? Этого я не забуду! — воскликнул он. — Никогда! И как ты меня послушалась!.. Я всегда буду любить мою хорошую девочку, мою ласковую красивую доченьку… Мама солгала тебе, верно, когда сказала, что я умер? Да?
Казалось, вот сейчас Элина заговорит, скажет — да. Он подталкивал ее к этому, кивал, усиленно кивал, но она не заговорила. Лишь кивнула слегка. Головка ее качнулась вперед, слегка кивнула, словно подражая ему.
— Правильно! — воскликнул он и погладил ее по головке. — Теперь мы с тобой, миленькая, словно по волшебству, связаны навсегда, и даже твоя мама не сможет этого разрушить. Ни юристы, ни судья, никакие судебные постановления или предписания — ну, что может закон против любви? Мы с тобой отрицаем все эти заявления, верно? Ведь в твоих жилах, знаешь ли, течет моя кровь. Моя кровь.
Он торжественно положил свою руку рядом с ее ручкой и указательным пальцем провел по вздувшимся голубым жилам, а потом по крошечным, еле заметным жилкам на ее руке. Такая маленькая, такая хрупкая! Он схватил ее ручку и поцеловал.
— Вот она удивится, если увидит нас! — ликующе воскликнул он. — Это после всех-то ее ухищрений…
Элина медленно высвободила руку.
— Мы едем домой? — спросила она.
— Домой — да. Да. Я рад, что ты меня об этом спросила, потому что нам пора в путь, — сказал он, приходя в себя. — Пора нам с тобой двигаться, ведь впереди у нас большое путешествие — тысячи миль…
— А мама знает, что я еду домой? Из школы?.. Так рано еду домой?
— Твоя мама умерла. И ни черта она не знает.
Увидев растерянность на ее личике, он нагнулся и поцеловал девочку. Нежно-нежно. Не надо ее пугать. Но она почему-то отстранилась от него. Отстранилась очень мягко, однако это обозлило его — то, что она так старательно избегает его объятий… раньше она никогда этого не делала, никогда. Она была любящей, послушной доченькой; она очень любила его. Это от матери она отстранялась, пугаясь пронзительного голоса Ардис и ее пылких объятий. Тогда он крепче обнял свою дочурку, прижался подбородком к ее головке. С удивлением и любовью он почувствовал под своим подбородком ее череп, ее хрупкий детский череп. Вспомнил, какая у нее была мягкая головка, когда она была совсем крошкой…
Она судорожно вздохнула, словно собираясь заплакать.
— Нет, не плачь — это единственное папино требование, — сказал он.
Она перестала вырываться. До чего же она маленькая — плечики такие хрупкие, грудка такая узенькая. Он просто представить себе не мог, что из этой девочки со временем вырастет женщина, взрослая женщина — такая, как ее мать… Он чуть ли не содрогнулся при этой мысли — до того она была страшная, отвратительная. Действительно отвратительная мысль. Пульсация в центре его лба усилилась.
Он отодвинулся от девочки и сказал другим, более легким тоном: — Так вот, я пропустил твой день рождения, верно? Бедный твой папочка! Но смотри, лапуля, вот они, твои подарки — вот — я купил их шестнадцатого января и все это время держал для тебя наготове. Ты ведь знаешь, твоя мать уговорила их запретить мне навещать тебя — она грозила мне арестом, — а в день твоего рождения я находился за сотни миль от тебя, болел, лежал с гриппом, но я поднялся и отправился в красивый магазин игрушек — иначе я бы с ума сошел — и купил тебе все это, Элина, а продавщице наболтал, будто дома меня действительно ждет дочка, которая развернет эти подарки… и мне стало лучше, лапочка, я думаю, меня это спасло. Вот. Смотри. — Он достал из бумажного пакета коробку, а в коробке была еще одна коробка, завернутая в специальную бумагу, ярко-желтую бумагу, по которой бежали буквы: «Счастливого дня рождения». Элина, казалось, не знала, что с этим делать, тогда он сам развязал бантик и развернул пакет. — Видишь? Видишь? Тебе нравится, любовь моя? — взволнованно спрашивал он. Он достал резиновую куклу телесного цвета в широкой юбочке, с пылающими щеками и вытаращенными от волнения и радости глазами. — Твоя куколка не плачет, верно? Она радуется. Хорошие девочки не плачут, когда они с папой, верно? В день своего рождения? И ты не должна плакать, миленькая, — мягко сказал он.