Ловец душ, испытатель душ, детектор лжи душ, болезненно увлеченных новыми авантюрами!
Тысячу раз верно, что я ненавижу, когда меня называют доктором (я защитился в 1956 году по Мопассану) или мэтром (слово, которое – если я называю им почтенного и знаменитого собрата – вызывает во мне болезненную веселость); это удивляет меня, наводит на сравнение с человеком, тщательно изучающим судьбы живых существ; я также не хотел бы, чтобы меня называли «ваше преподобие», или «отец мой» или «господин пастор» – званиями, которые лучше соответствовали бы моей профессии. Что означает исследовать, изучать человеческие тела? Что значит слушать, зондировать, разрезать и зашивать несчастное тело? Сакральные жесты, не имеющие ничего общего с физическими манипуляциями. Перо чародея касается бумаги, и болезнь выходит. Чародей говорит, пишет на уголке листа, и демон убегает из своего тайника. Демон бежит прочь. Остается лишь человек, который не управляет собой, орудие Господа – veni Creator[1], – взвешивающего причины и следствия поступков. Один раз можно простить этого логичного человека. Но вы никогда не узнаете тайну моих бедствий, если я не открою ее. Ниспошли же мне свет, Господь Спаситель, чтобы я не отошел во мрак смерти, не объяснившись!
Да, эта пустыня – я сам; тем не менее душа моя способна творить; у всех нас бывают моменты падений, свои собственные тайны, свои потемки. С этой точки зрения, я не знаю ничего более поучительного, чем музыка брюинских холмов, виолончель и охотничий рог, эхо в молассах, и гимн, возносимый утопающими своему спасителю. Бывает так, что отчаявшиеся люди топят себя сами – но в наши дни это стало большой редкостью – в широкой, бурной реке, то устрашающей, то замерзающей; а с высоты ее обрывов видны погрязшие в грехе гении, необычайно способные к музыке, и жирная темная форель, неподвижно застывающая перед своими зелеными норами.
Я часто разглядываю форель в садке с живой рыбой. Стекло позволяет мне проникнуть в сердце тайны, как будто я вхожу в саму реку или даже во «фрагмент реки», вырезанный и перенесенный в тихое, неподвижное место для всеобщего обозрения и удовольствия. Вы замечали, что форель вооружена ложными, но страшными зубами? Белое жирное мясо и иглы во рту. Словно девушки этой долины. Да-да. Эти розовые ротики с обточенными зубками, влюбляясь в которые, вы вдруг понимаете, что западня захлопнулась, и вас пожирают, а затем проглатывают!
Каждый раз я думаю о деле одной ужасной принцессы, жившей среди равнин, принцессы с бронзовой кожей и густыми волосами. Я старался чаще прикасаться к ним – Анна это знала, но не волновалась, – предвидя, что нашему спокойствию никто не помешает. Однако все время пока я дергал ее за волосы, я боялся, как бы красивая челюсть не укусила меня за неосторожные пальцы. Не удивляйтесь этому признанию, странности ситуации, в которую я попал. Словно двадцать лет поисков и блужданий по одиноким землям не научили меня, что существуют клетки, тайники, секреты, западни, в которых можно найти только несчастье!
Я изучал глаза Луи, маленькие лучистые щелочки с рыжевато-серыми ободками, и теперь уже мальчик, улыбаясь во весь рот и обнажив острые зубы, смотрел в ответ на меня. Я не знал, что именно сказала ему Анна обо мне, однако я представлял, как она рассказывает ему о моих книгах. «Папа – писатель», – вероятно, говорила она мальчику. (В то время, в первые недели после того, как Луи поселился у нас, она хотела, чтобы он называл нас «папой» и «мамой». Эти обращения не прижились, хотя Луи пытался называть нас так из смущения, пока наконец он не оставил меня в покое – ибо я сам испытывал отвращение к его нежному и глубоко личному папа, подсказанному мальчику его лживостью, – и стал называть меня по имени, Александр; это звучало немного важно, согласен, для персонажа, которым я являлся, немного пространно, если иметь в виду мою судьбу. В конце концов я согласился, что оно звучит гармонично.) «Папа – писатель, ему нужны тишина и покой. Он также пишет сценарии к фильмам. Вскоре ты сможешь прочитать некоторые его книги…» Итак, Луи любопытствовал, но, несмотря на улыбку, во всем его теле чувствовалась тревога, которую в первый момент я приписал трудностям приютской жизни.
Мы поднялись в его комнату, которая, как я уже сказал, находилась между нашей спальней и моим кабинетом. Он сразу же бросился на кровать и, вытянув руки и ноги, оставался неподвижен в течение нескольких мгновений, словно помещенный в камеру узник.
Я почувствовал, что Анна растерялась, и испытал гнев, видя его тело, распростершееся на кровати.
– Пойдем, – сказала Анна мягко, – пойдем, Луи, дальше осматривать дом.
Я отметил, что всюду, куда мы приходили – в моем кабинете, в нашей спальне, на чердаке, на первом этаже и даже в прохладном подвале старого дома, – мальчик ощущал беспокойство, словно боялся своих сторожей, искал глазами путь к спасению, куда он мог бы убежать при малейшей опасности. В некоторых комнатах он буквально осматривался вокруг, совершая те неискренние движения, которые я заметил в первый момент нашей встречи. Повсюду он был напряжен и беспокоен, словно ожидал угрозы. Он облегченно вздохнул лишь в саду, видимо, оттого, что попал на открытое пространство – поросший травой склон холма перед домом, лес.
В полдень мы пошли гулять, и он разговаривал, задавал вопросы. Мы добрались до кафе «Олень», где он, естественно, опять замкнулся в себе, сжался, его желтый взгляд стал тяжелым под градом вопросов других посетителей. Вечером, сидя за столом, он жадно ел мясо, приготовленное Марией, маленькой итальянкой, прислуживавшей нам с тех пор, как мы поселились в этом доме. Он отказался от фруктов, зато накинулся на сыр и мед.
После короткого отдыха Анна повела его спать, и я услышал, как течет вода в ванной, как хлопнули ставни, и когда моя жена спустилась вниз, я почувствовал, что она взволнована – будто находилась под впечатлением от какой-нибудь агрессии или странного зрелища. Идея зрелища тут же поразила меня – зрелища двойного, поскольку Анна, поливая и вытирая Луи, заботясь о нем, не переставала открывать и изучать его. И Луи своим хитрым взглядом изучал хлопотавшую вокруг него Анну.
– Вымыла его? – спросил я, когда она вернулась, и тут же испугался, что звук моего голоса выдаст мои мысли.
Она внимательно посмотрела на меня.
– Конечно, нет, – наконец ответила она. – Он слишком взрослый. Ты же знаешь.
– Однако все это время…
Опять этот взгляд. Она сверлила меня глазами. Без сомнения, она видела, что я ей не верю. Что я не могу ей верить.
– Я постелила ему постель, достала пижаму, ждала, пока он помоется… И я была с ним рядом, когда он засыпал. Он очень устал.
Анна протягивала ему пижаму. Анна стелила простыню, отодвигала лампу, приоткрывала окно, запирала дверь, а тем временем его большие глаза изучали ее из темного угла.
Я едва смог заснуть. Я вновь и вновь вспоминал прибытие Луи, послеполуденную прогулку и вечер, который мы провели вместе. Занимаясь любовью с Анной, час спустя после того, как мы легли (я был слишком возбужден тем, о чем только что рассказал, этой сценой в ванной комнате, и должен был опять овладеть Анной, чтобы не страдать или, скорее, для того, чтобы смело выйти навстречу страданию, которое, кажется, в данном случае выглядело несколько ироничным), я не переставал вспоминать напряженное тело мальчика, его загорелую шею, его животную и чувственную гибкость. Анну, склонившуюся над устроенной им западней… Я плохо спал, даже в самом глубоком сне спрашивая себя, слышал ли мальчик наше тяжелое дыхание; я думал, что он проснулся, приложил ухо к стене, и стоны Анны, в свою очередь, доставили ему удовольствие.
На следующий день я снова не мог написать ни строчки, однако я ожидал этого и не был повержен в отчаяние, которое, впрочем, превратило мою жизнь в кошмар с этого самого момента.
Я поднялся первым, сон немного освежил меня, и я решил не позволять себе приходить в замешательство, которое мне мог принести день. Я просто хотел добра этому ребенку. Мы усыновили его потому, что он был брошенным и никому не нужным, и потому, что у нас не было детей. Я думал, что теперь мы должны разбудить его, находиться вместе с ним, искренне радуясь этим родительским заботам, которых мы еще не знали. Я был переполнен желанием познать это счастье, я не сомневался в своей уверенности. Я горячо желал, чтобы Анна обрела душевное равновесие в этих заботах, а я – ту солидность, которая мне подсказана моим возрастом, и осуществил свои творческие планы. Я хотел, чтобы Луи был здесь счастлив, начал разумную и целеустремленную жизнь…
Я первым вошел в кухню; милая Мария уже приготовила кофе и поставила на стол корзину с вишнями. Я глядел в окно на лес, такой зеленый на фоне синего неба. Появилась Анна – отдохнувшая, свежая, в платье без рукавов, потом на лестнице послышались осторожные шаги. Вошел Луи, улыбнулся и поцеловал нас. Мы пили кофе и разговаривали ни о чем. «В доме царит порядок, – говорил я самому себе. – Возможно, так будет и впредь. Я спокоен. Анна изящна и молода». Луи смеялся, отвечал на наши вопросы, разговаривал с нами. Все было в порядке. Собранные загорелой, ловкой рукой Марии вишни блестели на белой тарелке; она испечет сочный пирог, и мы съедим его, вернувшись с прогулки. Сегодня – первый день, который Луи целиком проведет рядом с нами. Я посмотрел на него: он бросал на меня быстрые взгляды, поглощая медовые пирожные и жадно запивая их молоком.