Радость вертелась повсюду — Марина едва успевала зарисовывать: окно, увитое плющом, бабулька с бантом на шее и с болонкой на вязаном поводке, девчонка на роликах — упала на лавку, вытянула ноги, запрокинула голову, замерла.
И так легко было. За десять минут вклеили в паспорт розовую бумажку — годовой вид на жительство, деньги еще оставались, жилье какое-никакое имелось. И был Париж, от которого она — не первая — потеряла голову, но не столько из-за того, что он прекрасен, сколько потому, что в воздухе пахло радостью. И хотелось рисовать!
А занесло ее сюда из-за мюзикла “Notre Dame de Paris”. Она — недолго — жила в Москве, работала моделью в художественной школе, и в нее влюбился мальчишка-студент. Подкараулил после занятий: «Простите… Можно вас… вам… я… я хотел вам спеть». Держал в руках гитару. Пожала плечом: «Здесь?» Кивнул. Села на ступеньку. Мальчишка пристроился ниже, начал струны перебирать, комичная ситуация, но смеяться некому. И прозвучало: «Боль…»
Эта музыка показалась ей смутно знакомой.
Боль —
Эсмеральды волосы черны, как смоль.
Боже мой, когда она танцует, сколь
Похожа на голубку, что сейчас вспорхнет.
О, эта боль меня, наверное, убьет.
Вот тело то, что я готов обожествить.
Чего еще у Богоматери просить?
Коль
В нее посмеет кинуть камень лицемер,
Ему не избежать проклятия химер!
О, Люцифер,
Сильней любых прекрасных грез
Мечта коснуться Эсмеральдиных волос![1]
Точно — это же «Белль» из мюзикла “Notre Dame de Paris”. Только у мальчишки не «белль», а «боль»… Ему, верно, несладко.
Боль —
Я не ведаю, взялась она отколь:
Сердце будто режут поперек и вдоль!
О, Дьявол, слышишь, этим телом не глаголь —
Давно чужда уже земная мне юдоль.
Она — сам грех, о, мне желать ее доколь?
Ведь эта плоть мне — как на свежей ране соль.
Столь
Прекрасен, но притом трагичен образ сей,
Как будто крест она несет за всех людей…
О, Матерь Божья,
Коль судьба мне — согрешить,
Открыть мне сердце Эсмеральды разреши.
Это она, Марина — Эсмеральда? Да нет у нее сердца — после истории с Вадимом осколки, и те вымела. И не несла она крест за людей, она свой персональный еле тащила. Мальчишке же не сердце ее нужно, а то, про что поет, — нагляделся обнаженки.
Боль…
Ее черных глаз сиянье манит столь!
Телу этому быть девственным доколь —
Когда движенье бедер каждого пьянит?
Под юбкой этой будто целый рай сокрыт!
Любимая, ты мое тело не неволь,
Пока я мужа твоего не принял роль.
Сколь
Глуп человек, что над собой возьмет контроль,
Ее увидев, и загасит эту боль!
О, Флер-де-Лис,
Недорога мне честь, и в срок
Сорву любви я Эсмеральдиной цветок.
Она смотрела на склонившуюся над струнами голову — пробор посередине, длинные светлые кудри. У него этих эсмеральд еще вагон будет.
В музыкальном ларьке купила диск с мюзиклом.
Дома Марина к телефону не приближается — братья не нанялись оплачивать русское «бла-бла». Но выход есть: телефонная будка возле дома. Покупай карточку и торчи столбиком на глазах у честного народа.
Кроме мамы и Ани, некому и звонить. Когда уезжала, Анькин отец дал несколько телефончиков «парижан» — старых знакомых, превратившихся в незнакомых. Но мало ли. Любой контакт полезен.
По приезде Марина остановилась в дешевеньком отеле: взобралась по скрипучей винтовой лестнице на самый верх, открыла перекошенную дверь. За дверью оказалась комнатка, совсем маленькая, стены — вот глупость! — выкрашены фиолетовой краской: ощущение, что ты попала в табакерку… И не Марина ты вовсе, а щепотка табака — сейчас раздвинется потолок, гигантские пальцы нырнут в комнату: где там моя понюшка? — схватят, засунут в огромный нос, ноздря как пещера, да еще и мохнатая, щекотно и противно, замечешься, запутаешься в волосинах — скорей бы чихнул!
Нет, лучше не воображать такие ужасы. Отдернула занавеску и застыла: за окном были крыши. Серые крыши, прошитые на стыках; долгие алюминиевые удавы, оголодавшие без ливней; высохшие дождевые желобки; короткие столбики каминных труб — стайки замерших на задних лапах сусликов: «Кто там, кто там?» Ее первый парижский рисунок: алюминиевые удавы и кирпичные суслики, тушью.
Знакомым Анькиного отца Марина наоставляла сообщения на автоответчиках. Дозвонилась до одного господина — он сбежал во Францию в советское время, жил в Париже непонятно на что, то есть понятно — на дотации. «Проныра, — отрекомендовал его Анькин отец, — может научить житейской мудрости, в чужой стране оно полезно». Проныра согласился встретиться, но пришлось ехать к нему на окраину, там и гуляли. Потом он надумал выдвинуться в город — в его Бобини неинтересно гулять оказалось. Господин проскочил в метро без билета, прилепившись к Марине и обманув безмозглый турникет. «Это тоже из науки выживать!» — прокомментировал. Прошлись по Большим бульварам, Grands Boulevards — приятно бродить не одной. Завернули в забегаловку, господин заказал себе сэндвич, покосился на Марину и попросил второй. Марина поблагодарила. Господин ссыпал сдачу в карман и заметил, что во Франции каждый сам за себя платит. Марина засуетилась, но господин досадливо махнул рукой: что уж теперь. Марина еще раз поблагодарила. Расхотелось есть сэндвич и гулять тоже расхотелось. Через полчаса она сказала, что ей пора, и господин спустился вместе с ней в метро, а там снова прилепился сзади, мороча голову турникету.
Никто из «обзвоненных» не появился. Тем приятнее было увидеться с Корто.
На встречу Марина приехала пораньше, чтобы успеть сообщить Аньке: таинственный Корто Мальтез изловлен, что-то в нем есть, «попытаюсь погрызть орешек». И — короткий звонок маме: в школу приняли, там у входа лежит усатый бегемот из папье-маше, учеба начинается через три недели. Из телефонной будки отлично просматривается место встречи: фонтан, где архангел Михаил без сантиментов расправляется с драконом.
Предложил ей встретиться на Сен-Мишеле, у фонтана Влюбленных. Никто не влюблен, но фонтан располагает к романтическому настрою. Хотя он оказался бессилен, когда на встречу заявились кикиморы из Интернета. Сейчас другое. Мечтательная провинциалка, художница с солнечными глазами — все ей интересно, живая, смешливая. Подумал и погладил белую рубашку.
— Они посмотрели твои рисунки?
— Ну конечно, мам. С моим французским мне оставалось только картинками брать…
— Понравилось им?
Мама трогательная такая. Приняли же… Хотя за деньги чего не бывает.
— Марин, помнишь, я говорила про бездарного актера и его маму? Не просто так. Твой отец заносчивый, потому что его перехвалили в молодости. Он себя вторым Модильяни возомнил. Я ему: «Ты алкаш», а он в ответ: «Гениальный алкаш».
Мама любит пережевывать одни и те же истории. Это не из-за потери памяти, просто у нее в жизни ничего нового не происходит.
Мама жалуется на отца, потом спрашивает, красив ли Париж и не обижают ли ее девочку фотограф и актер.
— Мам, тут чудесно… Жаль, гулять не с кем. — Марина подумала про Корто и улыбнулась.
Маму волновать нельзя — никаких намеков на возможного претендента. Когда вопрос с Францией решился, мама забыла про ишака и размечталась о белой кобыле. В Париже ведь все кавалеры конные. Так что слово выронишь — покоя не жди.
— А твой квартирный хозяин к тебе интереса не проявляет?
— Фотограф?
Это контрольный вопрос. На представителей творческих профессий у мамы аллергия. У нее один уже есть дома, храпит на диване, наорался на ведущего программы «Апокриф», нежитью обозвал, непонятно за что, видимо, по инерции.
Мама переводит тему:
— Кстати, ты помнишь эту историю про бездарного актера?
Марина не успевает открыть рот.
— Ну, его на премьере освистали, режиссер рвет волосы, а актер счастливый такой… Режиссер кричит: «Чему радуешься? Провалили спектакль!» Актер пожимает плечом и отвечает с блаженной улыбкой: «Маме понравилось…» Понимаешь, почему я тебя стараюсь не хвалить?
Марина заметила знакомый силуэт — и ей радостно стало. Просто смотреть на этого Корто было радостно.
К набережной пришвартованы кораблики — внутри темно. Скользящие огни обливают их светом, гонят тени из-под моста, — жирненькие речные трамвайчики ползут, утыканные довольными личиками. Под ногами — булыжники, и в ложбинки между ними неудобно соскальзывает каблук.
— Послушай, Корто…