Час-полтора допивали, скидывались на еще, посылали Абрама Ошеровича в круглосуточный аэродромовский ресторан: «Ты, блядь, именинник, блядь… Гости, блядь, хотят выпить!!!»
И вернулась Анечка: платье красное было частично черным, а чулки черные — красными: от разбитых вдребезги коленок.
— Вы тут пьете, еби вашу мать, а меня уже три раза изнасиловали…
— Так быстро? — спросил Добролюбов.
— А ты вообще молчи, импотент! Так на кого же обижаться?..
Ох, как бил Валю Чаговца Ванюха Разин — просто за подлость, за общее предательство, словами неопределимое, а Анечка его отдирала; собирала Валю с полу по кускам, складывала, подобно сказочной царевне, поливала живой и мертвой водою, — и он, наконец, оживал; еще лежа на полу, цеплялся жидкими руками за Анечкину шею: «Люблю тебя больше себя, сделай мне что-нибудь, я не могу так больше», и Анечка ему: «Валя, ударь меня, сильно ударь, чтобы мне было больно, укуси меня до крови…»
Спели? Спели. Кроме правды все ничего.
Марк Левин был первый русский поэт нашего времени. Он был Лермонтов, Марк Левин, — сосланный, выдавленный из жизни. «Собаке — собачья смерть» — повторено было и по его адресу, а он не умирал, — улыбался и писал, сотнями строк, легко и по-ночному, будто бы великим переводом с европейского, — а сам Марк в стороне: разве ж он виноват, что там почти в рифму не пишут и размера не соблюдают. Все было против Марка: вплоть до самой статистики российской, что, невзирая на массовый убой, лишь на день, на час, на минуту позволила Марку Левину стать первым… Нет, не стану об этом — сам на той же статистике въезжаю в русскую литературу нашего, извините за выражение, времени.
Он, Марк, только разок приехал из своего города в Анечкин город — навестить двух-трех друзей. И то было Анечкино вознесение. Вознесение то было Анечкино: сидел перед нею не Валя Хеминхуей, держа в зубах сборник «Гетто родных причалов», а два-три друга Марка Лермонтова — подписатели письма в ООН Центрального Комитета при Совете Министров, фрейдисты-неомарксисты — у вдовы несправедливо утопленного в параше. Пили растворимый кофе с коньяком (наконец-то коньяк!) — и Марк читал:
Был полон окоем ледяными конями…
И заводили в конюшне лубянской рысака для вибрации стекол, и труженики Череповецкого металлургического комбината сдавали народному контролю сверхплановые кабели — один потолще, два потоньше. Они, передовики, сдавали, но Анечка уже рассекречивала свое лучшее:
Осенняя капель, вели уйти в деревья, в российские деревни, в сквозную акварель.
Ночевал Марк Левин с Анечкой на квартире своего друга Плотникова, который Плотников ночевал у вдовы парашноутопленного, которая вдова Анечку на этот поэтический икс-о-клок пригласила и Марку сосводничала, — потому что видела в Анечке пародийное самое себя, а в Марке — мужа своего… И ничего больше не могла она сделать ни для себя, ни для мужа.
Тайный агент протелефонил контролеру своих действий: «Объект у тети, санкционируйте смену местопребывания», отключили в целях экономии электроэнергии все кабели, машину вибрационную усыпили — только осень била в стекла. И учила Анечка Лермонтова всему, чему довелось ей научиться на Абраме Ошеровиче Добролюбове по прозванию Чаговец.
Пора, пора закруглять круг — дабы начать новый.
Как только рассвело, ушел Марк на вокзал, оставив Анечку во сне. Проводил его временнообязанный тайный агент — и вернулся к подъезду, ждать смены. Давно проснулись труженики Череповецкого металлургического, но спала Анечка на будущей своей тахте, спал Плотников на раскладном диване — через комнату от вдовы…
Не желая окончательно впасть в литературно-студийную прозу, я не стану их всех будить, умывать, водить в нужный чулан и кормить яйцами в мешочек. А то я совсем было собрался привести рано встающего Плотникова в утренний сизый дом — и предъявить ему Анечку непокрытой: с двумя коричневыми точками и одним черным равнобедренным треугольником.
Что мешает мне рассказать о их знакомстве? А не знаю я, как они знакомились… Поблагодарила Анечка Плотникова за ночлег — и удалилась. Через неделю опять они встретились: послушали вместе оркестр «Мадригал». И еще через неделю составил главный куратор дела Плотникова небольшое извлечение из оперативного материала — специально для отдела, принимающего решения: «Розенкранц Анна Давидовна, ПЕРВИЧНЫЙ ПОДБОР.»
— Аи да Слава! — сказал принимающий решения по данному вопросу. — Он у нас как, может?
— Ты знаешь, я думаю, что уже жила раз на свете, совершила что-то страшное: может, убила кого-нибудь. И поэтому теперь так мучаюсь…
Молчит Плотников.
— Домой не вернусь — это точно. Если ты меня выгонишь, пойду спать на вокзал… А когда полностью расплачусь за прежнюю жизнь — все будет хорошо… Да, Слава?
Молчал Плотников, не мог он заставить себя говорить что-то такое, стыдное, не для бобинного употребления. Но нельзя же все проклятое время молчать. И нельзя писать в темноте — тихо согретому, обволокнутому вытянутыми Анечкиными руками. Более того! Нельзя никак объяснить ей, почему надо молчать, ничего настоящего не говорить, а писать на фантомном блокноте с одним листом или, в крайнем случае, на блокноте реальном, для гостей.
— То, о чем ты говоришь — так называемый метемпсихоз. На четвертой полке справа стоит древнеиндийская философия — утром посмотришь, если тебе интересно.
— Ой, мне интересно!..
Идут-шуршат пятьсот магнитных метров с одной бобины на другую. Завтра утром проснутся выпускники (нужный чулан и яйца в мешочек) — да расшифруют весь Анечкин древнеиндийский метемпсихоз. А вибрационки сегодня нет — не ее день.
Молчит Плотников, молчит, угрелся. И как всегда после второго часа ночи задышала над ним сука-Мнемозина…
Ни за что он не лежал бы вот так, не молчал, и блокноты использовал бы как все люди. Он, правда, был смелый и честный.
— Компромиссы никогда не окупаются! — цитировал, а будто бы свое говорил.
…Судили плотниковского друга народным судом Октябрьского района, открытым процессом: распространение заведомо ложных измышлений, позорящих советский государственный и общественный строй. Стояли друзья подсудимого у перегороженных мусорами дверей открытого процесса и пытались в окна заглянуть. Строжайший приказ получили мусора: никого не пускать, но ни в коем случае не применять физического воздействия! Этот приказ не их личный капитан издал, а сам полковник Джеймс Бонд — в дакроновом костюме, банлоновой сорочке и при часах фирмы «Бом и Мерсье».
Но на третий час процесса ушел один мусор внутрь, в зал — охранить мать подсудимого от проявлений справедливого гнева присутствующих граждан. Тотчас вызвали по рации заменителя — только приказ о неприменении ему не Бонд объявил, но капитан. А это совершенно другое дело. Капитан сказал: «Ты там, Леша, трындюлей не выдавай, л то будет провокация», тогда как полковник Джеймс произнес: «За малейшее повреждение эпителия — утоплю в параше».
Схватил Леша невесту подсудимого за шиворот и завалил на асфальт.
— Как вы смеете так обращаться с женщиной!? — взволнованно спросил Плотников. И сразу ударил его Леша кулаком в лицо, обрушил и, не давая подняться, зачал обрабатывать сапогами по почкам — как учили старшие товарищи. Остальные мусора подумали, что приказ переменился, сунули Плотникова в «газон» вверх карманами и повезли в районное отделение. Только через сорок минут по московскому времени прикатил гуда на особом «остине» (который «остин» в случае Государственной Необходимости преобразовывался в подлодку «Снегурочка-6» с ядерными боеголовками), полковник — такого провала он не испытывал со времен Великой Французской революции.
— Я надеюсь, Святослав Александрович, — вы не в обиде на организацию, которую я здесь представляю, — под языком у полковника дотаивала секретная таблетка, позволяющая сохранять любую мину при любой игре. — Как вы могли убедиться, ненависть и отвращение к перевертышам-диссидентам настолько велика, что никакие приказы не в состоянии погасить пламя мести народной.
Бонд говорил что-то вроде правды, а Плотников понял его наоборот.
(До того дня, когда потрогают ваши почки сапогами — никаких возражений слушать не желаю! И не делайте презрительного лица — я вам не полковник Джеймс Бонд, мне голову заморочить трудно.
Лешины сапоги — наш с вами экзамен. И ничто иное.)
Только в полной темноте решался Плотников раздеваться догола, раз в неделю ходил в гости к одному профессору на дачу — там принимал душ; ни единого движения сделать не мог — подмести, помыть посуду, ел, отвернувшись к стене, в нужник ходил только при полном нетерпеже, и только — дома, когда он в квартире — один.
В два часа ночи лизнула его желтым языком сука-Мнемозина, и бил его Лешин сапог, а он уделался как маленький, цеплялся за голенище, как последний декабрист, — и смотрел на него полковник светловолосый, Джеймс Бонд, покуривая сигарету «Кент» со знаменитым микронитовым фильтром.