В этот день мы охотились с телеобъективом за синицами и приладили аппарат у барсучьей норы.
Вернулись в сумерках. И снова короткая ночь, утро, и опять у печки, раздувая ее, стоял на коленях отец.
В окно же, в мутное стекло, со смертной силой билась осенняя муха. Выбежав на крыльцо, я увидел сороку вместо косача.
Сорока пронзительно застрекотала, из огорода выскакнул заяц, неряшливый с виду.
Чудо! Только что огород был пустой, и вдруг заяц лениво скачет, будто никого на свете не боится.
Я заорал:
— Заяц! Заяц! Заяц!
Старик, сидя у печки, рассмеялся.
— Да ты посмотри на него!
Старик вышел из сторожки. Заяц подпрыгал к нам, сел, заморгал верхней губой. Смех!
Старик велел мне принести сухарь. Выйдя, я ахнул — Старик гладил зайцу длинные его уши.
— Трусь, — говорил он зайцу. — Живи, не трусь.
Заяц грыз сухарь, по временам вздрагивая шкурой.
Съев, поковылял прочь от нас. Уходя, одно ухо он повернул вперед, а другое назад, к нам, должно быть ожидая наших слов.
— Хороший человек живал здесь до нас, — говорил Старик. — Зайца приручил. В северных таежных избушках оставляют для других полезное — спички, хлеб, сахар, я сам ими спасался. В наших же сравнительно добрых к человеку местах, я считаю, надо оставлять после себя сделанное добро, скажем, птичьи кормушки, а?
— Хорошо, — ответил я.
И, вынув из кровати доску, мы сделали кормушки: вбили колышки, соорудили из прутьев навесы.
Затем я набрал рябины, дикой конопли, репейников. Все это мы со Стариком связали в пучки и развешали вдоль крыши сторожки, на изгороди.
Здорово получилось! Но мы хитрили, ставили кормушки с расчетом удобной фотосъемки из окна, двери и даже из щелей сторожки.
Окончив работу, отправились гулять и нашли выводок тетеревов, почти взрослых. Их подлое свойство — взлетают неожиданно. Я чуть не сел на землю.
Стрелять тетеревов Старик не стал — у нас еще была на еду куропатка.
А вот усатый обязательно бы выстрелил.
Старик занялся фотоохотой, меня же посадил дома наблюдать птиц. С утра я следил за кормушками и фотал птиц телевиком в сто восемьдесят миллиметров, большим и тяжелым.
День шел. Позавтракав, я чистил объектив, определял выдержку, взводил фотоаппарат и замирал на пороге. Будто коряжина или пень: караулил…
Первыми прилетали синицы: жуланы, аполлоновки, еще какие-то вертлявки.
Они скапливались на рябинах. И вдруг — нырком! — бросались к кормушкам.
Затем появились сороки. Этих интересовала наша помойка.
Они таскали кости, дрались, гонялись друг за другом. Смехота!
Сороки казались мне похожими на двуротого — человека с виду элегантного и кожаного, но не стоящего доверия. Старик сказал однажды о нем в разговоре:
— Ба-а-альшая скотина, браконьер…
В приморозки прилетали дрозды. Но эти бывали редко, они интересовались только рябиной, а ее везде много. Затем пришла куница…
На третьей неделе нашей жизни в лесу выпал легкий снежок. Будто мукой посыпало. Вместе со снегом (казалось, тоже с неба) просыпались звериные следы.
В сторожке ночами бывало люто холодно. И пришлось нам таскать сушняк, горы сушняка. Вот когда мы пожалели тележку. Но делать нечего, сами отдали.
В общем-то, дрова носил я — у Старика вечно находилось какое-нибудь заделье.
Я брал мешок, наталкивал в него сучья и нес. Мешок был не тяжел, скорее неудобен.
Часто, озябнув ночью, я просыпался и видел Старика, топившего печку. Он либо о чем-то размышлял, хмурясь, либо чистил оптику.
— Огонь, мой мальчик, — говорил он, подняв палец, — великое благо, а холод — зло, особенно для фотоаппаратуры: затворы ерундят. Вот, опять отказала «Экзакта». Я, понимаешь ли, пристроил ее на кормную площадку дятла, но вчера был заморозок, затвор у «Экзакты» промерз, и день просиял впустую.
А Старик не любил пустых дней. Но разве могут быть пустые дни здесь, в лесу?
…Со снегом к нам стала приходить куница.
— Знаешь, пап, — говорил я, — опять зверек приходил.
Я замечал маленькие четкие следы на тонком снегу. Они были продавлены до листьев.
Показал их отцу. Он объяснил: куница!..
Как ни странно, она ела подвешенную к крыше рябину. Я ее там однажды застал.
Зверек, коричневая змейка, струился среди кистей рябины. Но, возможно, куница ела и птиц, ночевавших в щелях крыши.
Старик устроил правильную фотоохоту: просидел с утра до вечера на пороге и снял-таки ее на цветную пленку.
— Цветной снимок куницы, — говорил Старик, — это большая удача.
Старик решил снять тетерева. Он вырубил несколько березовых жердей и на концы их посадил обожженные чурбаки. Затем мы сделали соломенный шалашик у берез, около поля (когда падал снег, оно казалось мне Ледовитым океаном).
Сюда, собирать оброненные пшеничные зерна и пообщаться, прилетали тетерева.
Мы ставили к березам жерди с чурбаками, и Старик забивался в шалаш.
Он ввинчивал в зеркалку телеобъектив с фокусом в тридцать сантиметров и зарывал ноги в солому: готовился ждать.
Я же, взяв палку, обходил поле по кругу, шел к тетеревиной стае так, чтобы она оказывалась между мной и чучелами.
Я покрикивал, свистел, бил палкой по стволам. Тетерева срывались и один за другим летели к шалашу. Общительные и глупые, они садились к нашим нелепым чучелам.
У поля держались три стаи: одна смешанная, одна сплошь из петухов-косачей, третья состояла из одних тетерок. А всего тетеревов было штук двести.
…Я не торопился: шел, хрустя листьями, пинал замерзшие грибы, стучал по деревьям, пугая дятлов и поползней.
Тетерева, склоняя головы, слушали и посматривали. Они шевелились на ветке, переступали. И вдруг срывались в полет и присаживались к чучелам.
Так мы охотились целыми днями.
Потом разводили костер и, развалясь на соломе, говорили. Старик любил рассказывать о разных случаях.
Есть у моего Старика телевик с фокусом в пятьсот миллиметров: он его употребляет в особенных случаях. А их у него навалом.
Можно сказать, если назревает какой-нибудь лесной случай, Старика туда обязательно принесет. На него биологи просто молятся, смешно глядеть.
Как-то на водопое он ждал сохатого, а пришел медведь. Другой бы врезал оттуда, а Старик отличное фото сделал.
Затвор аппарата щелкнул, и медведь услышал его, учуял отца.
И посмотрел.
Они смотрели друг другу в глаза и не дышали. И что же, первый моргнул медведь и, понятно, убежал. А Старик хочет встать и не может, ноги его не держат.
А раз в Кулунде сельские жители приняли его за шпиона и побили. Какими надо быть идиотами, чтобы Старика принять за шпиона!
Как-то, сидя у костра, мы услышали необычайно жесткий выстрел. Отец сказал, что это ударила трехлинейная винтовка.
Затем взревела машина. А вернувшись, у сторожки мы увидели лошадь с телегой. Я понял — кончилась наша замечательная жизнь в лесу.
Подвешенная торба скрывала морду лошади до глаз, добрых, с легкой радужкой, словно просветленный объектив.
Лошадь жевала и время от времени всхрапывала.
На телеге лежала груда мешков, ссохшихся, в бурых пятнах.
И вот еще что — телега и сторожка были, как сестры, похожи друг на друга. Не знаю чем, но похожи.
Мы вошли в сторожку и остановились: на кровати, примяв солому, лежал человек с бритой головой и бритыми отвислыми щеками. Как у собаки-боксера.
Он смотрел на нас очень сердито. Так лежать и так смотреть мог только хозяин сторожки. Значит, это и был хозяин, хвосторуб собачий. Он потребовал документы. Старик пожал плечами и показал. Бритый долго рассматривал паспорт, даже понюхал. Он кинул его на пол и велел уматываться из сторожки.
Так — брать ноги в руки и уходить.
Это был наглый и вредный человек, он принес нам беду. Так я его понял.
Мы могли бы жить еще неделю-другую, а теперь надо уезжать в город, сидеть в классе с салажатами Мне этого не хотелось. Я уставился на бритого и начал внушать: «Уходи, уходи!»
— Так уж и немедленно? — спросил Старик. — Мы же здесь не зимуем, имейте это в виду.
— А почем я знаю, — сказал лежавший человек.
— Но вы сами-то кто?
Старик снял пальто и этак неспешно начал затапливать печурку.
О, у него своя методика!
Он встал на колени и совал в топку солому, затем тонкие ветки. Поверх них клал полешки.
Бритый человек лежал и злобно смотрел на него. А расстояние между ними — руку протяни.
— Вы мне свои документы не показали, — говорил Старик ласково. — Может быть, вы и сами какой-нибудь этакий.
— Ты брось, очкастый дурак! — крикнул, вскочив, бритый. — Меня здесь без документов каждая собака знает. Выметайся!
— Та собака, которой вы отрубили хвост? — спросил мой Старик. И на шее его задрожала жилка. Я подошел и стал рядом. — А это был ваш родственник? С ружьем? В коже?