– А душа? – снова спросил Саша Ривкин.
– Души нет, – сказал старичок. – Только сердце. – И руками развел виновато.
Тут было над чем задуматься. Как это – нет души! А что ж тогда тянет и ноет с левой стороны, когда сердце у человека совершенно здоровое? Это в Электроуглях в заводском клубе лекции читали, что, поскольку Бога нет – а это раз и навсегда доказано спутниками, – то и души тоже нет никакой, и точка. И вот вам, пожалуйста, нате – под Армагеддоном открывается такая же жеребятина! Но Саша Ривкин не стал обижаться на нумерованного старичка, а только взял его на заметку.
Дикое мнение старичка, собственно говоря, имело право на существование; Саша готов был это признать. А вот путать “мое” с “нашим” он не согласился бы ни при какой погоде – хотя бы потому, что такая путаница преследовала его все годы жизни в Электроуглях и прямиком вела к нищете и советской околесице. Последний работяга из заводской котельной, распивая с приятелями ворованный технический спирт, насмешливо ссылался на то, что “завод-то – наш, народный!”, а значит, можно красть все, что плохо лежит, и тем самым переводить тот же спирт для протирки механизмов из размытого разряда “наш” в куда более понятный и приятный разряд “мой”. Так и со здешней крохотной деляночкой. Украсть, что ли, надо эти три грядки для того, чтобы сказать с радостным сердцем: “Вот мой огород!” Но это же глупо и ведет в жизненный тупик.
Сопротивляясь глупости, Саша Ривкин твердил и повторял при всякой возможности “Мой огород” и ударение упрямо ставил на “мой”. Кибуцники, слушая его, пожимали плечами и смущенно ухмылялись, как при встрече с тихо свихнувшимся человеком. Приглашенный в конце концов на Совет ветеранов, он, волнуясь, сбивчиво повел рассказ о котельщике, распивавшем с приятелями общественный спирт и о несомненном вреде путаницы для социального здоровья. Ветераны ничего толком не поняли из того рассказа и вынесли единогласное решение: обсуждаемый Саша Ривкин страдает сильным индивидуалистическим уклоном и не подходит для условий коммунальной жизни. Всё.
Через два дня его тепло проводили из кибуца в большой мир неограниченных индивидуальных возможностей.
Мир пах клубникой: пришел ее сезон. Уличные торговцы выкрикивали цену роскошных литых ягод, уложенных в зеленые пластмассовые корзиночки.
Шагая по людной городской улице, Саша Ривкин рассуждал о том, что крупная, в полпальца размером клубника похожа на зрелую полную женщину, одетую по-вечернему нарядно, а в лесной землянике что-то есть от вертлявой девчонки, расположенной ко всяким приятным глупостям. “А почему? – задавался исследовательским вопросом Саша, и отвечал с долею грусти: – Да так…”
По торговой улице тесно ехали машины и автобусы, а прохожие люди беззаботно пялили глаза на витрины магазинов, лавок и закусочных, сплошной лентой протянувшихся вдоль фасадов домов. Витрины не оглушали роскошью – для того были другие магазины, на других улицах города, – но купить здесь можно было все, что душе угодно: одежду и вставные зубы, парики для религиозных женщин и прозрачные трусики с розой, настоящие золотые цепи и фальшивые картины Марка Шагала, кайенский перец и арабский кофе в зернах, христианскую икону с бисером и музыкальный рог-шофар для игры в синагоге в праздничный день. Лица встречных-поперечных напоминали о бухарских песчаных просторах и холмах Грузии печальной, о коричневых скалах Йемена и иссохших степях Эфиопии; но встречались иногда и голубоглазые носители мерзлого нордического зернышка. Иными словами, весь круглый еврейский мир был щедро здесь представлен, на торговой улице. Девушки разных оттенков кожи в сползающих потертых джинсах, оставляющих открытым для всеобщего обозрения темный глазок пупка, спешили куда-то по своим делам или вовсе без всякого дела. Саше Ривкину хотелось познакомиться с ними поближе и за рюмкой вина в приятельской обстановке во всех подробностях рассказать им о городе Электроугли, увязшем в среднерусских болотах. Обрывки русской речи слышны были здесь и там, вывески на русском языке часто встречались над входом в торговые заведения. Одна из таких вывесок была выполнена не без задора: на небесно-голубом поле, в псевдославянских красных завитушках значилось: “Симпозион “Коммерция и жизнь”. Легкая закуска”. И изображен был кругломордый, похожий на Ивана-дурака то ли кельнер, то ли половой с желтым чубом и расписным подносом в руках. Саша Ривкин подошел поближе, прочитал на стеклянной дощечке “Воронежское землячество” – и потянул дверь.
Собрание, как видно, то ли уже закончилось, то ли еще не начиналось, а может, наступил перерыв; жизненные коммерсанты, человек сорок, сидели за столиками и управлялись с легкой закуской: бутербродами, орешками и зелеными оливками. На одном из столов стояла литровая бутылка водки “Александер”, пятеро застольников выпивали из пластмассовых стаканчиков и вели сбивчивый разговор, не имевший касательства ни до купли, ни до продажи. Среди выпивающих была и девушка располагающей внешности, в джинсовой жилетке, с копной медовых волос над круглым чистым лицом.
– Кончай материться-то! – неубедительно сказала девушка, поймав косой взгляд проходившего мимо Саши Ривкина.
– А чего, он по-русски не понимает, что ли? – обернулся худой, чтобы не сказать изможденный, в затасканной курточке с надписью “Летучий голландец” на спине. – Греби к нам, земеля, все равно сидеть негде!
Но Саше не хотелось никуда грести, он прошел мимо. Тем временем на сцену, украшенную бело-голубыми бантами и транспарантом “Если рынок не идет к человеку, то человек идет на рынок”, поднялся распорядитель и, призывая к тишине, затряс колокольчиком. Публика неохотно подчинилась, а Саша Ривкин, обойдя зал, вышел на волю.
Рынок располагался наискосок от Воронежского землячества, по другую сторону торговой улицы. Рынок был разбит на кварталы, ряды – на торговые гнезда. Евреи, по большей части выходцы из Африки и азиатского Востока, стояли за прилавками и нараспев выкрикивали цены оперными голосами. Некоторые, гордые своим умением, распевали целые куплеты, иногда по-русски, гортанно: “Рас-цветали яблони и груши…” или совсем уже дикое в этих краях, но отменно работающее как манок для уроженцев далеких российских просторов: “С боем взяли город Брянск…” Изобретательность – двигатель торговли, она идет сразу вслед за воровством.
Саша Ривкин остановился у углового лотка, любуясь выложенными на покатом щите овощами. Здесь имелось все, о чем можно только мечтать человеку мечтающему: зеленые ядра капусты, лакированные штиблеты баклажанов, указующие персты огурцов, луковицы в перламутровых сорочках, томные пунцовые помидоры. Натюрморт был квадратно обрамлен пучками укропа, кинзы и вилками махрового салата. Дивясь и радуясь, Саша молча глядел на эту Божью картину.
Торговец – марокканский, верней всего, уроженец с дикими глазами, опушенными необыкновенно длинными, круто загнутыми вверх ресницами, – стоя за своим лотком, внимательно наблюдал за очарованным Сашей Ривкиным.
– Хочешь? – спросил марокканец, придя, очевидно, к выводу, что покупатель из Саши Ривкина никакой. – Вон, бери из ящика. Денег не надо. – И, продолжая наблюдать, отхлебнул глоток черного кофе из маленького стаканчика.
В скособоченном ящике под прилавком лежали врассыпную овощи-инвалиды, назначенные на выброс – надломленные, или битые, или тронутые гнилью. Саша выбрал крупную луковицу и коралловую морковку, подагрически искривленную в пояснице.
– Цвика меня зовут, – сказал марокканец. Его, как видно, тянуло поболтать. – А ты русский?
– Откуда ты знаешь? – удивился Саша Ривкин.
– Люблю русских, – объяснил Цвика и ресницы доверительно опустил. – Они умные: все инженеры или музыканты.
Толпа текла по проходу между рядами, люди вертели головами и взыскательно примеривались к выставленной напоказ торжествующей красоте. “Неужели они все это унесут отсюда и сожрут?” – подумал Саша Ривкин, и ему стало почему-то неловко за людей.
– Тебе помощник не нужен? – так, на всякий случай, спросил Саша у лотошника.
– Почему не нужен?… – задумался марокканец. – Ты по-русски будешь кричать и петь. Сможешь?
– Смогу, – сказал Саша и плечами пожал: петь так петь, хотя это и непривычно.
– Первый месяц бесплатно, – играя глазами, сказал марокканец. – Для учебы. Ешь, сколько хочешь, – и все… У тебя ж деньги есть? У вас у всех есть?
– У меня нет, – сказал Саша.
– Как нет! – не поверил марокканец. – А “корзина”! На аэродроме вам всем дают на раз, и прожиточные, и на съем квартиры. Мало ли на что! “Корзина”!
– А, это… – согласился Саша Ривкин. – Говорят, дают. Я еще не ходил.
– А ты сходи, – дал совет Цвика. – В банк положи, пусть лежат… Ты песню такую знаешь – “Эх, раз, еще раз, еще много-много раз”? Пой!
Взрыв случился через четыре дня на пятый, утречком. Как только рвануло, базарная толпа ринулась смотреть: кого убило, кого искалечило. Бежали покупатели, бежали лотошники, побросав свои лотки. Бежал Саша Ривкин, поспевая за марокканцем Цвикой с коровьими ресницами. Возникла толкучка. Твердили разное: самоубийца взорвался, лопнул газовый баллон или сработала подброшенная сумка со взрывчаткой.