Ну а когда Леон вернулся со своим манекеном в обнимку, один гладильщик оказался лишним. Мсье Альбер имел с Жозефом долгий разговор на кухне, а спустя неделю Леон уже опять стоял за гладильной доской.
В первое утро я встретил его шуткой:
— Ну что, вернулся из далеких краев?
— Абрамаушвиц! — сказал он мне на это и выразительно глянул, мол, острить тут может только он. — Далекие края не про тебя!
Никто не стал расспрашивать, почему он разошелся с Ледерманом. Правда, Жаклина, смешливая молоденькая швея, поддела его разок:
— Вы, мсье Леон, небось вернулись потому, что соскучились по мне?
Но он отделался улыбкой — дескать, угадала.
И только через неделю обо всем нам рассказал.
В сезон, пока заказов было много, все шло хорошо. Как я уже говорил, Леон все делал сам, жена занималась только мелочами, а поскольку они растят сынишку, который еще не ходит в школу (он родился в июле сорок второго), то оба были целыми днями при деле. Да и вечерами, а то и по субботам. «Сколько раз, — рассказывал Леон, — глаза у меня утром еле открывались, будто сверху и снизу по фестончику пришито».
Ну а потом у Ледермана, как и у всех, наступил мертвый сезон. Раньше он принимал вещи и отправлял на склад, почти не глядя, теперь же стал придираться вовсю. «Это, — говорил, — модели уже для нового сезона, и, если они будут не на высоте, считай, весь сезон насмарку». И вот, чтобы удержать всех своих мастеров, он распределил между ними новые модели.
Четыре раза подряд Леон получал от него в работу по одной-единственной жакетке. Да еще два раза из этих четырех Ледерман возвращал ему вещь на переделку. То, видите ли, подкладку морщило, то рукав криво вшит. А на самом деле — ничего подобного. По совету мсье Альбера, Леон не спорил, а дома просто-напросто заново отглаживал жакетку. И Ледерман каждый раз наставительно говорил: «Вот видите, теперь совсем другое дело!»
Ну а в последний раз, за пару дней до того, как Леон опять появился у нас, он принес очередную жакетку, из шотландки — с этими клетками всегда мучение, того гляди, не сойдутся! — и столкнулся на лестнице с одним старым мастером, тот шел расстроенный и нес на плече какую-то вещь в черном саржевом чехле.
— Второй раз уношу обратно, — ответил он на немой вопрос Леона.
— Вы? Да у вас же золотые руки! — удивился Леон.
— Руки-то, может, и золотые, но работу дает Ледерман.
К дверям Ледермана Леон подходил, кипя от возмущения. Дважды не принять вещь у Вильнера, пользуясь тем, что старик от него зависит, — каково!
Он положил свой чехол на приемочный столик, раскрыл и стал откалывать булавки, стараясь сохранять спокойствие, но пальцы у него дрожали. Не говоря ни слова, Ледерман взял жакетку, надел на манекен и тут же — даже рукава еще болтались — заявил:
— Нет, это не на высоте!
Дойдя до этого места, Леон разволновался так же, как тогда у Ледермана, а мы все перестали работать и слушали, затаив дыхание, — все, кроме мадам Полетты, которая недолюбливает Леона, из-за того что каждый раз, когда она бывает не права, он непременно возразит ей.
Услыхав такую оценку, Леон взвился, как подстегнутый.
— Ах, не на высоте? — крикнул он и в один миг сдернул жакетку с манекена. — Моя жакетка не на высоте? А ну, проверим!
С этими словами он и тут, в ателье, срывает с манекена жакетку, которую только что отгладил, широким шагом, перепугав мадам Полетту, идет прямо к окну, распахивает его и — раз! — взмахивает жакеткой, как будто выбрасывает на улицу. А после этого, уже совершенно спокойно, продолжает рассказ:
— Вот так я вышвырнул жакетку прямо на Фобур-Пуассоньер с четвертого этажа дома, где красуется вывеска: «Женская одежда. Ледерман».
Леон так хорошо изображал, что мсье Альбер в какой-то миг явно испугался — подумал, он и правда выкинет жакетку, которую держал в руках, хотя у нас тут первый этаж и окна выходят во двор.
— И что потом? — спросил мсье Альбер.
Леон водрузил жакетку на место и, широко улыбнувшись, будто снова увидел ту сцену, стал рассказывать дальше. Жакетка полетела довольно плавно — у нее раздулись рукава, а Ледерман заметался по комнате с невнятным ревом. Разобрать можно было только два слова: «Моя модель! Моя модель!» На что Леон ему сказал: «Ну вот, теперь она на высоте».
Ледерман подскочил к окну, словно хотел проверить, верно ли он говорит, а потом, наконец, рванулся на лестницу и помчался вниз, все повторяя: «Моя модель! Моя модель!» Леон же свесился из окна и увидел старого Вильнера. Тот поднял голову на крики и раскрыл рот от удивления. Не раз на своем веку ему приходилось видеть, как люди что-нибудь — мало ли что! — выкидывают из окна, но чтобы из окна летела, распялив рукава, клетчатая жакетка, такого еще не бывало!
Конечно, Леону не следовало так себя вести, он мог бы выразить свой гнев иначе — наговорить Ледерману много правильных слов. Но он, наверное, подумал, что правильные слова Ледерман и так знает, а вот новую модель на высоте, скорей всего, не видел.
«Послушайте, мсье Ледерман, я работаю не первый день и понимаю, что такое мертвый сезон, — мог бы сказать Леон, и это было бы очень правильно. — Мертвые сезоны бывали, когда вы еще на свет не родились, и будут, когда мой сын дорастет до того, чтоб тоже стать портным, да только он им никогда не станет. Я для того и порчу себе глаза, сидя день и ночь за машинкой, чтобы этого не случилось. Так вот, если работы нет, то и скажите честно: работы нет! Пусть даже вам неприятно, чтоб я уходил с пустым чехлом и несколько дней сидел без дела. Но сейчас уже не война, мсье Ледерман, — тут Леон мог бы повысить голос, — и я волен спокойно гулять по бульварам с моей женой и моим сыном. Так не заставляйте меня делать и переделывать одно и то же, только бы удержать к началу следующего сезона!»
А потом они с Ледерманом могли бы поговорить о чем-нибудь повеселее, например о войне. Но Леон предпочел поступить иначе: «Ах, не на высоте?» — Хвать! — и в окно: «Ну вот, теперь она на высоте!»
И все-таки хотел бы я на это посмотреть! Посмотреть, как у Ледермана глаза лезут на лоб, как он несется по лестнице и орет: «Моя модель!» И как парит «на высоте» жакетка, а старик Вильнер стоит, задрав голову, и изумленно наблюдает за полетом клетчатой жакетки над улицей Фобур-Пуассоньер.
Ну вот. На этом всякие отношения между Леоном и Ледерманом закончились. Если не считать того, что несколько дней спустя мсье Альбер, ходивший закупать материал, задал гладильщику вопрос. Он повстречал у Вассермана других портных, которые тоже работали для Ледермана, тоже были наслышаны про «жакетку на высоте» и тоже с удовольствием рассказали эту историю. Но была одна вещь, которой ни они, ни сам Ледерман не поняли: что сказал Леон, когда уходил, хлопнув дверью?
— Что же вы такого сказали под конец Ледерману? — спросил мсье Альбер Леона.
Леон не спеша отставил свой утюг и, чуточку подумав, ответил:
— Я сказал: «Их фур авек в края родные!»
— Во время оккупации меня спас один портной с улицы Севр, — рассказывал мсье Альбер. Он обращался к Абрамовичу, потому что мы с Шарлем эту историю уже знали. — Жена и дочка прятались в деревне, а нас с Рафаэлем туда не взяли. Ну, мальчика устроили в пансион под чужим именем, а меня этот портной с улицы Севр поселил в комнатке прислуги в том доме, где у него и сейчас помещается склад. В то время хорошей материи было не достать, даже богатым людям, которые жили в том квартале, поэтому одежду перешивали. Из пальто можно было смастерить пиджак, мужской костюм превратить в детский или сшить из него женскую жакетку — сукно до войны было добротное, не то что теперь, годами не снашивалось! Я шил на заказ еще в Польше, потом работал в большом доме мод в Берлине, и, когда вещь выходила из моих рук, никто не мог сказать, новая она или переделанная. Мсье Дюмайе, тот самый портной, снимал мерки и вечером приносил мне работу и еду. А чтобы я не открывал дверь кому попало, мы придумали условный сигнал. Дюмайе три раза стучал, минутку пережидал, а потом говорил пароль, который менялся каждый вечер. Слова выбирали свои, профессиональные: тесьма, галун, опушка, бейка, сатин, петлица, шнур, бретель. Как только на лестнице раздавались шаги, я хватал ножницы для кройки и становился в угол за дверью, готовый защищать свою жизнь.
Тут мсье Альбер, будто актер в театре, показал, как он готовился защищать свою жизнь. Стал за дверью, грозно потрясая над головой своими здоровенными ножницами. Он уже собирался продолжить рассказ. Но… Именно в эту секунду в ателье вздумалось заглянуть мадам Саре. Мсье Альбер осекся на полуслове и застыл, как стоял, держа двумя руками ножницы над головой.
А у мадам Сары расширились глаза от испуга — она вообще была особой заполошной, — и, прежде чем ей успели втолковать, что убийц и погромщиков тут нет, она завопила: «Гевалт!»,[6] и ее как ветром сдуло.