Хозяин смотрел и хитро щурился.
– Кто не возьмет такую красавицу? И я бы взял, но у нас служить не очень-то весело. Глупые юнцы обзывать будут, никто рандеву не назначит. Я бы взял, да жалко мне – такая красивая барышня…
Она обеими руками оперлась на прилавок, подалась вперед.
– Нет, нет. Не могу. Такая красавица барышня… Не-е-ет. Он по-прежнему смотрел на ее грудь и хитро улыбался.
– Зайдите к Лепайтисам… Им служанка нужна. Очень хорошие господа, рекомендую.
Он показал дом, и она вышла за дверь.
Больно ужалил колокольчик.
Она сбежала вниз по тем же шести или семи каменным ступенькам.
Господи, и зачем она ходила в магазин? Так спешила все время! А сама только оттягивала возвращение домой…
Юозукас начал больно жевать. Она открыла глаза и сунула ему вторую грудь. Как он, бедный, истомился, изголодался. Барахтается, мягкий, теплый. Как истомился, как…
Дом Лепайтисов был каменный, под красной крышей. Впереди, с улицы, блестела застекленная веранда.
Она робко постучалась в дверь веранды.
Никто не вышел.
Подождала и постучалась еще раз.
Она боялась открыть дверь, как боялась отворить калитку, когда ходила к усадьбе Бернотасов.
– Кто там? Кто-о та-ам? – распевая, выскочил на веранду мальчуган.
Открыл не сразу.
– Что надо? – спросил, наклонив голову. – Что скажете, мадам?
– Мне Лепайтисов… Это здесь?
Она боялась, что мальчуган захлопнет дверь, и, напевая, убежит обратно в комнаты. Нет! Не убежал.
– Мама! Иди сюда! Тут какая-то баба пришла! Ба-а-аба! Мам-мам-мам!
Вышла Лепайтене.
– Здравствуйте… поня…[1] Вам служанка требуется…
– Зайди с другого конца.
Она обошла вокруг дома и остановилась перед дверью, выходящей во двор. Ее била дрожь. Она вся съежилась. Хотела накинуть платок, но в платке были завязаны ее немудреные пожитки.
Дверь открылась.
На пороге стояли поня Лепайтене и понас Лепайтис. А между ними – понайтис. Все трое долго смотрели на нее. Она не выдержала – страх подгонял:
– Я… всякую работу могу… Все, что скажете… Лепайтис заметил вполголоса:
– Подняла с кушетки… Целый день с мужичьем возись, и дома не дают покоя.
– Пап, пап! Хорошие торги были? Что сначала продали? Корову? Па-па…
– Помолчи! – прикрикнула Лепайтене и тоже вполголоса добавила: – Сам увидишь, что не так-то просто найти служанку.
– И ради этого ты подняла меня с кушетки? Видишь ведь, какая она замызганная, мокрая вся. Еще заразит чем-нибудь…
– Ничего не понимаешь. Это, наверно, девка с ребенком… И спросила громко: – Муж есть? Ты замужем?
Она покачала головой.
– А ребенок есть?
Она смотрела вытаращив глаза и сперва медленно, а затем быстро-быстро замотала головой.
Лепайтене снова вполголоса сказала:
– Врет…
– И для этого ты меня подняла, для этого? Лепайтене не ответила мужу. А ей сказала:
– Можешь идти. Нам не требуется. Уже нашли служанку. Там, дальше искали одни. Правда, евреи. Зайди, может, возьмут.
Мальчуган, просунув голову между родителями, посмотрел на мать, на отца.
– Мамочка, если они возьмут, я смогу называть ее…
– Не вмешивайся, когда взрослые говорят.
Она смотрела на всех троих – на поню, понаса и понайтиса, – и так хотелось ей вернуться на базарную площадь. Там она сидела на камне, никому не мешала, и ей никто не мешал.
– Папа, сначала корову?
– Не приставай, я ужасно устал.
Она все еще стояла перед троицей и вся дрожала.
– Ступай, ступай. У нас уже есть служанка.
Снова обошла вокруг дома. Травка на дворе была слишком мягкой. Ей хотелось скорей почувствовать под ногами твердые плиты тротуара.
– Ма-ма! Когда будет у евреев служить, можно будет звать ее девка-жидовка, да? Ма-ма!
Она шла и шла по тротуару.
Хотела на базарную площадь, а ноги несли в другую сторону; прошла одну улицу, потом вторую.
Какой круг делала по дороге к дому!
Ей нигде не хотелось задерживаться, и лишь в одном месте, сама не зная почему, остановилась и огляделась.
Над городом спускался ясный летний вечер. Одинокие облака, белые и пухлые, медленно брели вдаль, будто искали что-то. Как и она. Только они – высоко, в небе, а она – под забором, на твердом тротуаре.
Вечер спускался над городом.
За невысоким заборчиком, у которого она остановилась, росли цветы. От калитки к дому вела дорожка, с обеих сторон обсаженная розами.
У нее в палисаднике, там, дома, откуда она ушла, тоже были цветы. Но не розы. А здесь цвели розы – алые, желтые, белые и снова красные, почти что черные.
Она чувствовала их терпкий запах.
Ей вдруг захотелось потрогать хоть один цветок, хоть одну чашечку – алую, желтую, синюю или черно-красную. Захотелось погладить пальцами шелковые лепестки, так же, как только что, совсем недавно, хотелось зайти в магазин.
Кругом ни души.
Она открыла калитку и ступила в розовую аллею.
Притронулась к самой первой розе – алой. Притронулась одной рукой, а хотела каждый цветок обнять обеими руками, обхватить ладонями, будто в пригоршне нести.
Узелок съехал на землю.
Руки были свободны.
Она двигалась по дорожке.
Не услышала, как сзади подошел человек.
Обернулась.
Лысый, ссутуленный, с чемоданчиком в руке.
– Ко мне?
Она живо подхватила узелок.
– Нет…
– Ты меня знаешь?
– Нет…
– Я – доктор. Это мой дом.
– Мы к докторам не ходим.
Доктор посмотрел на нее, вытащил из жилетного кармана часы, потом снова глянул на нее и спросил:
– Чего же ты домой не идешь, ребенка кормить? Посмотри на себя, вся мокрая! Смотри, как молоко бежит.
Только тут она глянула на свою грудь и увидела два расплывшихся пятна. Заслонила грудь руками и почувствовала влажную, липкую ткань.
Она все качала и качала головой.
Нет, она ничего не скажет.
Нет у нее ребенка, нет Юозукаса, и дома у нее нет, ни идти, ни ехать некуда.
Отшатнулась, как будто он вот-вот накинется на нее, ударит, и сказала, не отнимая рук от груди:
– Ребенок… умер… вчера… Я работу ищу.
– Работу? – Он подумал. – Раз такое дело, что-нибудь найдем… Она хотела спросить – тихо, чтобы он не рассердился: «Где? У кого?»
Он повернулся к ней, улыбнулся, и она не спросила.
– Идем, – сказал он.
Прямо через двор направилась к соседнему дому.
На крылечке, прежде чем постучать в дверь, он обернулся:
– Чужого ребенка будешь кормить?
– Не знаю… Наверно…
Наконец мальчик насытился.
Он еще держал губами грудь, но слабо, дремотно, уже и веки закрылись.
Он еще не отделился от нее, теплый и мягкий. Юозукас…
– Спасибо… – тихо сказала хозяйка.
Она взяла мальчика и понесла укладывать.
«Погодите… постойте!» – хотела закричать она, но почувствовала, что сидит не на жесткой лавке, а на мягком диване. Молоко уже не распирало грудь, но высосал его не Юозукас.
Юозукас был далеко.
Ему Ятаутене хлеб жевала.
А ее грудь опустела. В чужом доме.
Хозяин, перестав помешивать в тазу, вернулся из кухни.
Стараясь не глядеть, пока она застегнется, сказал с прежней улыбкой:
– Извините, что мы сразу не предложили… Вы, должно быть, устали, проголодались.
Наконец он посмотрел на нее.
Она опустила глаза, кивнула.
Да, ей хотелось есть. Пожалуй, даже не есть, а пить. Чаю. Ей должны дать чаю. Так ведь принято в городе. Очень хочется пить.
– Я сейчас. Сейчас. Садитесь к столу, я принесу. Мы так переволновались…
Она встала с дивана.
– Не надо. Я там, на кухне, поем.
Сидя за кухонным столом, жевала кусок, застревавший в горле, и видела, как за окошком сгущаются сумерки, окутывают вечерний город. Пухлые облака, белесые, одинокие, куда-то брели, искали что-то.
Она была одна на кухне.
Никто не мешал ей.
Она долго глядела в окно.
Потом пила чай.
Две ложечки сахара отсыпала в платок. Первые две ложечки.
«И хлебца с сахаром пожую…»
Первые две ложечки.
Все равно чай должен быть сладкий. Да нет – он был соленый.
Пила соленый чай и глядела в окошко.
– Нет, ответила она. – Я не любила.
Каждое воскресенье она уходила рано утром и возвращалась только к вечеру. Каждое воскресенье в семье Ятаутасов прибавлялось еще одним, тринадцатым человеком.
Бегом бежала все девять километров, хватала Юозукаса на руки, если спал – будила его и отпаивала, отпаивала своим молоком. Возьмет его на руки, зажмурится и забудет все на свете.
Дважды отцвела липа.
Сначала, весной, распускалась сирень, а уже потом, летом, все вокруг пропитывалось запахом цветущих лип.
Она и теперь по воскресеньям ходила к Юозукасу.