Отец мой, по имени Гергей, тогда был еще жив, служил обходчиком в общественном лесу. Так и бедовал один, в лесу среди гор, в хлипкой лачуге; домой спускался редко, когда уж весь провиант выйдет. А моя матушка опять снарядит его, набьет суму, чем бог послал, и подается отец назад, в лесное свое пристанище, и опять мы не видим его неделю, а то и поболе.
Детей, кроме меня, в доме не было, да я и не жалел об этом: родители одного-то меня едва тянули, чтоб и в школе учить, и одевать-обувать, очень уж бедно мы жили.
Тот день, что внес в мою жизнь великую перемену, как я уже поминал, пришелся после Михайлова дня, то есть на тридцатое сентября. А вот среда это была или четверг, сказать не могу, запамятовал, одно помню точно: отца давно что-то не было из лесу. После полудня, управясь с делами, матушка подхватила мешок и подалась картошку копать, а мне целую гору кукурузных початков оставила, чтобы к вечеру, когда она воротится с поля, я все облущил. Жили мы в маленьком, крытом соломой домишке, по-над садами, с той стороны предгорья, где Харгита. День был хоть и осенний, а солнечный, я даже окно растворил, чтоб свежий воздух заходил к нам без страха. Вывалил я кукурузные початки посреди комнаты, на пол поставил пустую корзину, взял сито и устроился между корзиной и кукурузой; сито поставил на колени и принялся за дело.
Была у нас хорошая собака, большая, лохматая, по кличке Воструха, и еще была кошка с белым пятнышком на лбу — я их обеих любил без памяти, что одну, что другую. Собака улеглась на полу и не сводила с меня глаз, удивлялась, видно, как это я ловко так лущу в сито кукурузные зерна. Немного погодя и кошка к нам присоединилась, да ведь как, паршивка, устроилась! Вскочила мне на правое плечо и ну мурлыкать в ухо, помурлычет-помурлычет, умоет мордочку, опять мурлычет.
В работе да в хорошей компании время быстро летело. Вот уж и солнце, словно спелое красное яблоко, почти к самой земле небосвод притянуло, и тут мне послышалось вдруг будто шевеленье снаружи. Я на минутку работу свою оставил — чу! — в тишине кто-то вроде бы поднимается по нашим четырем ступеням каменным. Не успел толком ни о чем подумать, а шаги-то уже во дворе, а там и под навес забрались. Кошка — гоп! — с плеча моего соскочила, да к двери, а дверь уже отворяется потихоньку. Тут и Воструха тявкнуть надумала, да только видел я, зря торопилась, потому как на пороге стоял не кто-нибудь, а отец собственной персоной.
— Цыц, Воструха! — погрозил я собаке. — Или не видишь, кто пришел?
Ничего отец из лесу не принес, только пустую суму из барсучьей шкуры, болтавшуюся на шее, да в правой руке — палку с большим набалдашником; он всегда и повсюду ходил с этой палкой, и была она его самого длиннее, а пахла так вкусно, будто из масличного дерева вырезана. Не вымолвив ни словечка, отец повесил суму на гвоздь, посох свой, собачью грозу, к стене прислонил за дверью. И я молчал, сидел, как сидел, кукурузу знай лущил: пусть видит отец мое усердие, пусть порадуется, в кои-то веки домой заявившись.
— Много ль нынче в лесу орешков буковых? — спросил я погодя.
— Хватает, — отозвался отец.
— А свиней-то на них хватает ли?
— Свиньи все дома, в селе, сидят, — сказал отец; он подошел ко мне и стоя глядел, как я кукурузу лущу. Я сразу приметил, что не шибко он весел, и потому старался половчее обдирать большой початок, но про себя все же твердо решил: нипочем не вскочу от радости, не запрыгаю вокруг него, сдержусь, как то рабочему человеку положено.
— Ну и как она, кукуруза, лущится? — спросил отец.
— А хорошо лущится, коль в хорошие руки попала, — не задержался я с ответом.
Отец молчал, глядел на мою работу; словом, понял я, что он ищет какую-нибудь промашку.
— Хм, про твои руки этого не скажешь, — проворчал он.
Я снизу вверх посмотрел на него, даже улыбнулся чуть-чуть, должно быть.
— Это вы в похвалу мне, отец? — спросил я.
— Да не сказал бы.
— А жаль! Сын-то кукурузу лущит в точности так, как у отца перенял.
После такого ответа отец и шапку свою с головы сбросил, а ведь он ее, высоченную эту баранью шапку, что над ним башнею высилась, можно сказать, никогда не снимал без крайней нужды.
— Больно много ты знаешь, а ведь мал еще, от земли не видать! — сказал отец.
— Сижу я, оттого и мал вам кажусь!
— Так встань, дай поглядеть на себя!
Я встал, грудь колесом, и говорю:
— Вот теперь смотрите!
Отец быстро меня оглядел и тут же сбросил с себя суровость, засмеялся. Да только меня-то не проведешь: понял я, что мал ему показался, потому и смеется. Оно, может, и правда, что я тогда мал был, да ведь по годам и рост, а мне только-только пятнадцать стукнуло, всего девять дней тому. Зато отец хоть и пять десятков уже отмахал, а всего-то на три пальца меня был выше.
— Ого, да ты впрямь подрос, пока меня дома не было, — признал он все же.
— А на сколько?
— На девять дней ровно.
Я тотчас сообразил: это он потому про девять дней помянул, что мы как раз столько дней не видались.
— Вы, отец, тоже за день не на два дня подрастали, — заметил я.
— Верно, сынок, верно, — согласился отец и вдруг заговорил жалобно, вроде бы ослабев: — А только, когда я был такой, как ты, и отец мой домой приходил издалека, я перво-наперво спешил его расспросить: может, поели бы чего, отец? Может, пить хотите?
Тут уж я понял, что шуткам больше не место, отец корит меня, и за дело. Огляделся — чем бы, думаю, с ходу отца родного попотчевать? Да только ничего не увидел в доме, кроме бедности нашей. Проглотил комок в горле и посулил:
— Сейчас картохи наварим, вот и поедим.
Отец придвинул к себе низенькую скамеечку и подсел к кукурузе — доделывать, что я недоделал.
Потом спросил:
— А что, у вас тут и засуха была, какой нигде не бывало?
Эх, думаю, даже водицы не предложил отцу! Что бы ему сказать?
— В колодце-то, — говорю, — вода есть, хорошая и вдосталь ее.
— Ну, так ступай принеси!
Подхватил я пустую бадейку, но тут вспомнил: а ведь на отцову обиду и у меня своя обида найдется! Еще две недели назад напоролся я на гвоздь, и нога под повязкой до сих пор свербит. Ну, сделал я два шажка, да как охну! Стою, на правую ногу поглядываю выразительно, на ступню, тряпкой толсто обмотанную. Еще и задираю ногу повыше, вроде как собака моя, а потом и говорю отцу, невинно помаргивая:
— Вот если доведется и мне когда-нибудь сына заиметь, да случись так, что нога у него заболит, а я той порою в лес уйду — уж я, воротясь, первым делом спрошу: а что мне твоя нога расскажет, Абель?
Это я ловко ввернул: проняло отца, усовестило малость. Но все ж он спросил вроде бы мимоходом:
— Что же ей с тех пор так и болеть веки вечные?
— Не болела бы, и кукла была бы поменьше, — отвечал я, на повязку поглядывая, и еще добавил: — Оно конечно, нога никогда не плачет, так что пришлось мне самому догадаться, что больно ей, иначе с чего бы в тряпки эти куталась!
Ну, думаю, это я ему лихо все обсказал! И, довольный, старательно прихрамывая, вышел за дверь. Прошаркал по сараюшке крытому, а по каменным ступеням скоком вниз спустился, нога-то уж позволяла. Отчего — не знаю, но стало у меня на душе так хорошо, что глаза бы, знай, по верхушкам деревьев бегали. Да только во дворе сразу же и споткнулся. В первый-то миг одно почувствовал — что-то там мягкое и пушистое. Глянул под ноги — заяц! Да не какой-нибудь завалящий, нет, большой, жирный зайчище. Передние лапки с задними длинной бечевкой связаны, видать, кто-то нес его, закинув за спину. Ох и обрадовался я — жаркое из зайчатины! — подхватил зайца с земли и уже было к дому метнулся, чтоб отцу отнести, вопя во все горло осанну, но тут что-то засвербило у меня в голове. Остановился я, мозгами стал шевелить: кто бы мог зайца нам во двор занести?! Да кто же другой, как не отец! Но если отец, по какой причине он во дворе его положил, что затеял? Мне-то ведь ничего не сказал!
Гм… сперва показалось мне все это странно, но потом я так и эдак прикинул — получалось, что вздумал отец надо мной подшутить, для того только и по воду послал, чтоб я зайца нашел да похвастал: сам, мол, поймал. Однако, коль до шуток дошло, тут и я не уступлю отцу нипочем: пусть он знает свое, ну а я другое кое-что знаю! Припрятал я зайца за домом, потом вытащил из колодца свежей воды и воротился к отцу.
— А на дворе, — говорю, — смеркается потихоньку.
Будто в жизни того зайца не видел. Однако же примечаю, отец так и впился в меня глазами, но молчал, спрашивать не спешил. Хотя на душе небось кошки скребли, ведь что ж ему думать-то оставалось? Что украли зайца, пока он сидел тут! И все-таки я ничего ему не сказал, пусть себе поразмыслит на досуге; бадейку поставил, налил воды в баклажку, поднес ему, чтоб заботу-печаль свою запил. Отец осушил баклажку, все выпил до самого донышка, вытер усы и тут только заговорил: