Наконец она сказала довольно резким тоном:
— Ты едешь завтра в Слидон?
— Разумеется… ведь уже конец месяца. Может быть, поедем вместе?
Она покачала головой. Он заранее знал, что она откажется. Женитьба Дэвида была для нее слишком большим разочарованием. Прежние радужные надежды сменилиеь теперь жгучей досадой из-за этой, как она выражалась, когда они бывали одни, «катастрофы». Надо отдать ей должное: она всегда желала для своих детей только самого лучшего, а Кора — по мнению Генри, женщина почти совершенная — не отвечала тем жестким требованиям, какие Алиса предъявляла к жене своего сына. Потрясение, которое она испытала при первой встрече, когда Дэвид неожиданно появился в доме под руку с незнакомой молодой женщиной, высокой, бледной и немного испуганной, забылось, но все же Алиса никак не могла примириться с мыслью о браке сына, и хотя слова «вульгарная особа» ни разу не были произнесены вслух, для этого ей потребовалась вся ее аристократическая выдержка. Но сегодня раздражение против Генри было слишком велико, и она воскликнула:
— Попробуй уговорить их почаще бывать в городе. Пусть приедут на какую-нибудь вечеринку или концерт. Чтобы их видели с нами. Ведь ходят сплетни, ты же знаешь. Так неестественно, что они погребли себя в этой глуши. Я содрогаюсь при одной мысли, что думают наши друзья.
Благоразумие помешало ему произнести вслух напрашивавшийся ответ.
— Хорошо, дорогая, — сказал он, — я поговорю с ними.
На следующий день погода стояла прекрасная: легкие облачка на синем небе, свежий бодрящий воздух. Хотя предки Пейджа были очень набожны, сам он посещал церковь довольно редко. Когда Алиса и Дороти вышли из дому, торопясь к службе, начинавшейся в одиннадцать часов, он срезал в садике букетик ранних цветов для Коры, захватил присланную на рецензию книгу, которая, по его мнению, могла заинтересовать Дэвида, и сел в машину. Он тихонько вывел ее из гаража и свернул в проулок за домами, чтобы не шокировать соседей, но ему все-таки не удалось ускользнуть от зорких глаз миссис Харботл, вдовы Боба Харботла, лучшего друга его отца, и старуха, медленно шествовавшая в воскресном наряде к церкви св. Марка, ответила на его поклон негодующим взглядом.
Вскоре он выехал на Слидонское шоссе. Тревога, мучившая его накануне, исчезла, он чувствовал себя легко и беззаботно. Пейдж всегда был настолько поглощен своей работой, что не умел развлекаться. Ни гольф, ни теннис его не интересовали; кроме того, подвижные игры были ему вообще противопоказаны — хотя ему было только сорок девять лет, у него развилась какая-то сердечная болезнь, которая, несмотря на серьезную мину доктора Барда, скорее раздражала его, чем тревожила. Короче говоря, Генри был тихим и спокойным человеком. По натуре застенчивый, он рос в семье, где строгость и требовательность считались основой правильного воспитания. Когда его избрали мэром, все публичные церемоний были для него пыткой, и Алиса с полным правом могла упрекать его в «отсутствии полета», как она это называла. Он любил свой садик и выращивал в крохотной оранжерее неплохие пеларгонии; он любил также бродить по магазинам в поисках старинного стаффордского фарфора, который коллекционировал; а кроме того, он с огромным наслаждением принимал участие в устройстве осенних симфонических концертов — он был инициатором устройства этих концертов, ставших теперь в Хедлстоне традиционными. Но самую большую радость ему доставляли редкие поездки к морю, особенно в Слидон, оставшийся, несмотря на близость к Хедлстону, самой нетронутой рыбачьей деревушкой на всем северо-восточном побережье. Он бывал в ней еще мальчиком, а теперь там жил его сын. Но не только этим объяснялось то особенное чувство, какое он питал к Слидону: в нем он видел случайно уцелевший островок подлинной Старой Англии.
А страстью Генри, его религией — если угодно, его манией — была Англия, та Англия, какой она была когда-то и какой она должна стать когда-нибудь снова. Он любил свою родину глубокой любовью — даже ее почву, даже соль омывающего ее моря. Эта любовь не ослепляла его, он видел упадок, которым была отмечена вся жизнь нации со времени войны. Но ведь упадок — всего лишь временное последствие этой титанической борьбы. Это так, и не может быть иначе. Англия воспрянет вновь.
Вдали показались низкие крыши Слидона. Над молом стояло облако водяной пыли. Пейдж проехал по берегу мимо стоявших у причалов рыбачьих лодок, мимо сохнущих сетей, обогнул выбеленное известкой здание береговой охраны и повел машину по откосу к коттеджу Дэвида.
Перевалив через песчаный гребень холма, он увидел, что у калитки стоит Кора. Она была без шляпы, ветер трепал ее короткие иссиня-черные волосы, темно-красное платье облепляло стройные ноги. Вся она словно лучилась той теплотой и нежностью, которые спасли его сына; Кора обеими руками пожала его руку, и он, еще не услышав от нее ни одного слова, уже знал, что она рада ему.
— Как он? — спросил Генри.
— Молодцом всю неделю. Сейчас наверху… пишет.
Поднимаясь на крыльцо, она взглянула на окно мансарды, откуда доносились приглушенные звуки концерта Бартока[1].
— Я его позову.
Но Пейдж не хотел мешать сыну. Книга Дэвида о доисламской поэзии, заинтересовавшей его еще в Оксфорде, требовала упорного, напряженного труда. За последние полгода он самостоятельно овладел тремя арабскими диалектами и теперь переводил «Kital al Aghani»[2] — «Книгу песен». Лучше не отвлекать его. Кора заметила, что Пейдж колеблется, и улыбнулась.
— Все равно мы через полчаса будем обедать.
Она обрадовалась нарциссам гораздо больше, чем ожидал Генри. Полюбовавшись цветами и поставив их в слишком узкую для них вазочку, она повела его в сад за домом, защищенный от постоянного бриза каменной стеной, и показала, что успела сделать за последнюю неделю. Еще один клочок каменистой земли был тщательно вскопан и превращен в аккуратную грядку.
— А кто копал?
— Да уж я, само собой. — Она засмеялась счастливым смехом.
— Не слишком ли это тяжело? И уборка, и стряпня… и Дэвид.
— Да нет же. Я же вон какая сильная, и работа-то в саду мне очень уж по душе. — Она застенчиво и доверчиво взглянула на него. — Раньше-то у меня такой возможности не было.
Когда она ушла в кухню, чтобы заняться обедом, Генри стал прогуливаться по узенькой дорожке, без всякого раздражения вспоминая все эти «уж» и «то». Ну и что же? Он без колебаний предпочтет доброе сердце безупречной грамотности, особенно если женщина, о которой идет речь, — Кора. Вскоре она вышла на крыльцо и позвала его.
В парадной комнате на покрытом свежей скатертью столе были любовно разложены и расставлены ножи, вилки, фарфор — словом, все те мелочи, которые он им дарил, — а на блюде аппетитно красовался золотистый жареный цыпленок. Все, что делала Кора, она делала весело, умело и заботливо, с огромным желанием доставить удовольствие.
Они подождали несколько минут, радиола наверху умолкла, и в комнату вошел Дэвид. Он, как всегда, казался замкнутым и рассеянным, но Пейдж сразу увидел, что он в хорошем настроении. Выглядел он отлично, и хотя, как всегда, был одет странно — свитер с высоким воротом, палевые плисовые брюки и старые замшевые башмаки, — сразу бросалось в глаза, что он очень красив: такой же высокий, как Кора, но только худой — еще слишком худой, — с мягкими светлыми волосами, белой кожей, с чудесными ровными зубами.
— Как идет работа? — спросил Генри, пока Кора разрезала цыпленка.
— Неплохо. — Дэвид небрежно принял из рук жены тарелку с заманчивым крылышком, брюссельской капустой и картофельным пюре, несколько секунд разглядывал гарнир, потом рассеянно взял вилку.
— Нам в редакцию прислали новую биографию Эдварда Фицджеральда…[3]
Дэвид поднял брови.
— Я подумал, что тебе, может быть, интересно посмотреть ее, — оправдываясь, пробормотал Пейдж.
Дэвид с легкой усмешкой посмотрел на отца.
— Неужели ты поклонник Калифа Восточной Англии… человека, написавшего это неподражаемое двустишие:
Не спорит мяч о том, что нет, что да,
Куда пошлет игрок, летит туда.
Пейдж чуть заметно улыбнулся. Покровительственный тон Дэвида не был ему неприятен: ученый филолог, кончивший Оксфорд чуть ли не с высшим отличием, имел право смотреть на него сверху вниз. Самому Генри не удалось закончить образования: из-за внезапной болезни отца он должен был взять на себя руководство газетой и, хотя старался восполнить пробелы в своих знаниях, читая множество книг, все-таки не забывал, что пробыл всего два года в Эдинбургском университете, куда поступил по настоянию Роберта Пейджа, который сам там учился.
— Омар Хайям не так уж плох, — попробовал он возразить. — Рескину[4] он нравился.