— Мы, богема, о таких вещах думать не приучены, — отвечал Рассел.
— Тогда слушайте, что я вам говорю, — заявлял Мэтт.
В последнее время эти слова звучали все чаще. Подолгу не бывая у родителей, а потом забегая к ним на обед, Мэтт окидывал дом новым, критическим взглядом. «Слушайте меня» — так он реагировал и на будущую роль Эди, и на новые направления работы агентства Рассела, и на выбранные Беном экзамены по программе повышенного уровня.
— Ты такой взрослый! — изумлялась Эди, с любовью глядя на старшего сына. — Как это приятно!
Однако прислушиваться к мнению Мэтта она не собиралась. Ей доставляли удовольствие аккуратные стрижки Мэтта, строгая одежда, умелое обращение с техническими новинками. Умилительно и забавно было видеть этого собранного молодого мужчину в своей кухне, слушать его объяснения, как правильно посылать эсэмэски с мобильника, и в то же время представлять его спящим в кроватке с высокими бортиками или восседающим с книжкой на горшке. Эди могла позволить себе подобные игры, потому что у нее оставался Бен, думал Рассел: Бен давал ей право не воспринимать Мэтта всерьез, расценивать его зрелость как милое притворство.
Если такая позиция и раздражала Мэтта, то он не подавал виду. И продолжал относиться к обоим родителям, как к людям порядочным до мозга костей, для которых он не жалеет любви и приземленной, практической заботы, поскольку они, очевидно, не в состоянии заботиться о себе сами. Он явно считал, что Эди балует Бена, а Роза — сама себя, но держал это мнение при себе, вытесняя на задворки своей правильной и наполненной событиями жизни. Мэтт работал в компании мобильной связи и снимал квартиру вместе с подружкой, служащей в Сити. По мнению Рассела, Мэтт вполне имел право, разглядывая аккуратную стопку надколотых плафонов и гадая, зачем их вообще понадобилось хранить, то и дело повторять беспечным родным, не обладающим его практической сметкой: «Слушайте меня».
Рассел слушал. Советам сына он следовал нечасто, но всегда прислушивался к ним. Однажды вечером в тесном баре на Ковент-Гарден Мэтт подробно и дотошно разъяснил Расселу, на чем ему следует специализироваться в работе. По мнению Мэтта, отцовское агентство, поставляющее актеров для кино и телевидения, «едва трепыхалось». Рассел, потягивающий красное вино, слегка обиделся. После второго бокала обида приутихла, а после третьего предложенное Мэттом решение — заняться поиском актеров для озвучивания рекламы — уже не казалось таким нелепым и неаппетитно-меркантильным, как час назад.
— Понимаю, реклама — это не театр, — твердил Мэтт, — зато это деньги.
— Да ведь это только деньги, и больше ничего! — воскликнула Эди спустя два часа, чистя зубы. — Разве нет? Ни единого плюса, кроме денег!
— Возможно, так и должно быть, — осторожно заметил Рассел.
— Гадость. Мерзость. Прыжки на диванах — раме это актерское мастерство?
— Не прыжки, а разговоры о диванах.
Эди сплюнула в раковину.
— Ну, если ты способен настолько опуститься…
— Пожалуй, я мог бы.
— Так вот, на меня не рассчитывай.
Рассел намеренно затянул паузу, улегся в постель, надел очки и взялся за очередную книгу — биографию Александра Македонского.
— Не буду, — сказал он. — Думаю, это ни к чему.
С 1975 года «Рассел Бойд ассошиэйтс» занимало три комнаты в мансарде, окна которых выходили на задворки Шафтсбери-авеню. Почти тридцать лет Рассел проработал там, где, несомненно, когда-то ютилась горничная. В комнате было мансардное окно, наклонный потолок и турецкий ковер, когда-то украшавший столовую деда и бабушки Рассела в Халле, ныне вытертый до сизой хлопковой основы, на которой там и сям сохранились цепкие пучки красных, синих и зеленых шерстинок. Ободренный благосклонностью, с которой Рассел выслушал его совет, Мэтт попытался убедить его осовременить офис, перестелить деревянные полы и расставить повсюду галогеновые лампы на блестящих металлических подставках.
— Нет, — коротко ответил Рассел.
— Но, пап…
— Мне нравится так, как есть. Нравится — и все. И моим клиентам тоже.
Мэтт попинал стопку разбухших картонных папок, подпирающую книжный шкаф.
— Жуть. Хлама здесь больше, чем в твоем старом сарае.
Рассел прервал раздумья и оглядел сарай. Он наполовину опустел, а то, что осталось в нем, выглядело неприступно и словно приготовилось сопротивляться до последнего. Арси спрыгнул с кресла и удалился в дом, солнце скрылось за домами, стало холодно и сыро. В куче барахла, предназначенной на выброс, валялся на боку трехколесник Розы.
«Розин велик» — так она называла его. Не «мой», а «Розин».
— Рассел! — позвала Эди.
Он поднял голову.
Эди стояла возле угла дома, неподалеку от входа в кухню, и держала на руках Арси.
— Чай! — крикнула она.
— Знаешь, — сказала Эди, — ты извини.
Она заварила чай в большом чайнике с розами, смахивающими на капусту. Чайник был апофеозом пошлости, но Эди дорожила им, как многими другими вещами, если они ассоциировались у нее с каким-нибудь местом, человеком или событием.
— Я сорвалась потому, что ты ничего не желал понять.
— Все я понимаю, — ответил Рассел.
— Правда?
Он кивнул, слегка насторожившись.
— Тогда растолкуй мне, — потребовала Эди. — Объясни, в чем дело.
Рассел ответил не сразу.
— Это финал самого затягивающего и насущного этапа материнства. К нему нелегко приспособиться.
— Не хочу приспосабливаться, — сказала Эди. Она разлила чай по огромным надтреснутым синим чашкам, которые откопала в лавке всякого старья в Скарборо, когда гастролировала… с чем? Кажется, с пьесой Пристли.
— Хочу, чтобы Бен вернулся, — добавила Эди.
Рассел добавил в свою чашку молока.
— Хочу, чтобы он вернулся, — яростно повторила она. — Чтобы опять и смешил меня, и злил, и сидел у меня на шее, и я чувствовала бы себя незаменимой.
Обхватив чашку ладонями, Рассел поднес ее к губам. Аромат чая, поднимающийся над чашкой, напомнил ему о бабушке. Дорогой чай дарджилингский она приберегала для воскресений. «Это шампанское в мире чая», — повторяла она всякий раз, когда пила его.
— Ты меня слушаешь? — спросила Эди.
— Да. Но ты забыла: все это я уже знаю.
Она подалась вперед.
— Ну как, как мне тебя вразумить?
— Вопрос в точку.
— Что?
Он отставил чашку и серьезно произнес, не глядя на нее:
— Как мне вразумить тебя?
Она уставилась на него.
— Что? — повторила она.
— Меня не было дома три часа, — продолжал он. — Все это время я перебирал всякий хлам — вещи, которые когда-то имели ценность, а потом утратили ее. Оказывается, это больно — знать, что вещи больше не понадобятся, что они навсегда отслужили свое.
— Но…
— Подожди, — остановил ее Рассел. — Просто подожди и послушай. Роза больше не станет кататься на трехколесном велосипеде, Мэтт не возьмет в руки биту, ты не сядешь читать под треснувшим плафоном. От этого делается неуютно, это нелегко осознавать, с этим так просто не примиришься. Но придется, потому что выбора у нас нет. И это еще не все.
Эди сделала продолжительный глоток и посмотрела на него поверх края чашки.
— Да?
— Ты говоришь, что хочешь, чтобы Бен вернулся. Говоришь о его энергии, о том, как он тебе нужен и как ты себя чувствуешь. А теперь представь хотя бы на минуту, каково мне. Я женился на тебе не затем, чтобы обзавестись Мэттом, Розой и Беном, хотя я благодарен за то, что они у нас есть. Я взял тебя в жены, потому что хотел быть с тобой, потому что рядом с тобой моя жизнь сияла ярче, даже когда ты бывала несносной. Ты хочешь, чтобы Бен вернулся. Так вот, тебе придется привыкнуть к тому, что его нет рядом, — привыкнуть любым способом, каким сможешь. А пока ты привыкаешь, вспомни о том, что никуда не денется. Эди, я хочу, чтобы ты вернулась. Я был рядом еще до того, как появились дети, я рядом сейчас. — Он решительно переставил чашку. — И я никуда не денусь.
Когда речь заходила о бизнесе, Билл Мортон гордился своей отработанной методикой увольнений. Его отец, который умер прежде, чем Биллу исполнилось двадцать, чем сделал сыну королевский подарок — возможность мифологизировать его, был хирургом. Он твердо следовал принципу «разрез должен быть глубоким, но единственным», и Билл затвердил его, как собственную мантру, и с помпой применял в мире связей с общественностью, где строительство компаний немыслимо без череды приемов на работу и увольнений.
Билл ухитрялся так часто нанимать катастрофически непригодных для работы подчиненных, что вдоволь напрактиковался в нелегком ремесле их увольнения. Он не терпел, когда в правильности его суждений сомневались, пусть даже в максимально дипломатичной форме, и в равной мере не выносил, когда кто-то осмеливался выступить с критикой характерного для него способа исправления собственных ошибок. Сам вид некомпетентного сотрудника служил Биллу живым напоминанием о собственной некомпетентности, а этого он не мог допустить. Он обнаружил, что последствий своих ошибок проще всего избежать, если вызвать сотрудника в кабинет, заранее подготовив все бумаги, улыбнуться, сообщить, что он уволен, снова улыбнуться и указать на дверь.