Инкогнито, замаскированный (до неузнаваемости) под человека Тануки первый день в Киото только и успевал уворачиваться от трамваев и рикш да втягивал голову в плечи, чтобы не стукнуться о бумажные фонарики со свечками и электрические лампочки. Киото переживал переходный период, семенил крохотными шажками от феодального мира к современному, и сопутствующие этому контрасты были, собственно говоря, весьма кстати для нашего странного гостя, поскольку Тануки, Зверь-Предок, жил вне времени. Но хоть он и запросто управлялся с анахронизмами, город все же не был средой его обитания. К несчастью для всех нас, цивилизация и дикая природа никогда не сольются воедино, и можно, конечно, вывести псевдобарсука из леса, но как извести лес в псевдобарсуке?
Он осторожно исследовал город, принюхивался к лоткам с лапшой, глазел на гейш; звериная жадность, с которой он лакал сакэ и грыз мясо, наглость, с которой стучал себя по животу или ковырялся в зубах, когда следовало восхвалять императора или декламировать любимое хайку, неподвижность взгляда, устремленного на луну или на клин перелетных гусей, – посреди Киото все это выдавало в Тануки деревенщину.
Разумеется, ему были присущи вышеупомянутые обаяние и привлекательность, сохранившиеся и тогда, когда он превратился из зверя в человека. Находились и высокородные горожанки, которых его дремучие манеры возбуждали – грубость соблазняет утонченность. Но деревенские ухватки – одно дело, а клочья седой шерсти под коленями любовника – совсем другое; и благородные дамы, и куртизанки, увидев его обнаженным, со всех ног мчались назад к утонченности.
Но не все. Как внушали нам мудрецы, вкус – понятие необъяснимое, и, похоже, некоторые женщины благоволят к волосатым мужчинам, благоволят настолько, что их нимало не смущают пучки шерсти, произрастающие там и сям на теле возлюбленного. Ни у одной не закралось – или кое у кого закралось? – подозрение, что Тануки дикий зверь. А меховая поросль – что ж, прилагается к продукции.
Оставалась, впрочем, еще одна проблема. И это был уже coup de gräce*. Допустим, дама поддается его суровому очарованию, чрезмерная местами волосатость скорее разжигает, а не остужает страсть. Готовясь принять первый сладостный удар, она томно откидывается на шелковые подушки, и тут вдруг кверху взмывает хвост, куцый обрубок, который он по небрежности не удосужился трансформировать, а она в пылу желания до сих пор не замечала. Однако теперь в возбуждении и хвост выскакивает из укрытия и… начинает энергично вилять! (Не забывайте, тануки по происхождению все же собака.) Увы, этим обычно все и заканчивалось – кончиком хвоста. Будь coitus interruptus[6] отдельным государством, хвост Тануки стал бы его флагом.
Одна лишь госпожа Огумата, признанная красавица Киото, дозволила продолжить спектакль, когда на сцену выскочил хвост. Само собой, успех окрылил Тануки, и через несколько дней он, рассчитывая на повторение, вновь постучал в ее дверь, однако слуга сообщил, что «госпожа Огумата отбыла на длительный отдых на взморье».
* * *
Тануки опостылел Киото. Женщины были слишком разборчивы, воздух слишком грязен, на улицах слишком многолюдно и шумно, и вообще там было слишком много правил и установок. И цикад не слышно, и половины звезд не видно, и деревья повырублены – а все ради домов и лавок.
– Ну почему, – ворчал Тануки, – почему деревья рубят, а людей не трогают? Деревья куда полезнее, и весь мир – за исключением людей – это понимает.
Может, он и был прав. Деревья вырабатывают кислород, люди же его поглощают, отравляют и большей частью используют не по назначению. Деревья укрепляют почву, люди же ее постоянно разрушают. Деревья дают приют и защиту и зверю, и птице, люди же их уничтожают. Деревья регулируют температуру атмосферы, а люди угрожают жизни на планете, поскольку эту регуляцию нарушают. В тени человека, даже корпулентного, отдохнуть нельзя; а у деревьев – вот что приятно – даже трудности роста проходят без нервных срывов. У кого, скажите, больше достоинства – у дерева или у типичного гомо сапиенса? И наконец, пытался ли когда-нибудь клен или кипарис всучить вам ненужный товар?
Банально? И что с того? Суть в том, что нашему приятелю это все осточертело. В тот вечер, узнав о бегстве госпожи Огуматы, он удалился на окраину города, где в укромном уголке между сосновым леском и старой каменной оградой провел теперь уже десятиминутную процедуру превращения обратно в Nyctereutes procyonoides. Он не единожды проделывал это в Киото, но на сей раз особенно вовремя. Едва он завершил трансформацию, едва, заиграв упругими звериными мускулами и ощутив увесистую тяжесть тестикул, возрадовался, как услышал со стены негромкий свист, и нежный женский голосок воскликнул:
– Так вот оно что! Ты и в самом деле колдун из Иного Мира!
Тануки ощетинился. Какая-то бесстыжая человеческая особь шпионила за ним и наблюдала за трансформацией! Что за безобразие! Развернувшись к соглядатаю, он встал на задние лапы, оскалился и зашипел.
– В нашу последнюю встречу вы были куда дружелюбнее, Тануки-сан. – В нежном голоске слышалась насмешка.
Барсук вгляделся в фигурку, стоявшую в воротах.
– Я… я… мы что, знакомы? – пробормотал он.
– Еще бы! – Женщина шагнула к нему. – С тех пор, правда, прошло двенадцать лет, и, полагаю, за это время ты уже и счет потерял бедным девушкам.
Ей и в голову не могло прийти, что для таких, как Тануки, двенадцать человеческих лет – все равно что целый век. Или, допустим, четыре минуты. Она знала лишь, что ей теперь двадцать девять, на двенадцать лет больше, чем было, когда он уложил ее на мягкий мох у родительского колодца.
О да, то была Михо – крестьянская дочь, первая, которую он соблазнил, спустившись на землю из Заоблачной Крепости, куда был сослан по решению разгневанного совета божеств, где председательствовали порицавший барсука Бог Умеренности и пребывавшая в ярости Богиня Слипшейся Лапши. (Между прочим, если бы его покровители – Богиня Мелких Краж, Бог Икоты и Отрыжки и Бог Дуракаваляния – не помогли ему бежать, Тануки, возможно, отлучили бы от нашего мира навеки. Во всяком случае, так гласит легенда.)
Михо вновь ему представилась, а когда он подошел поближе, напомнила своему когдатошнему соблазнителю, как они с ним забавлялись у колодца. Рассказала, что в результате этих забав забеременела и родила чудесного ребеночка – во всех отношениях нормального, только появившегося на свет с полным набором зубов. И ушки у него были чуточку заостренными. И еще личико его человеку предвзятому напомнило бы рыльце. Ах да, еще мошонка была вдвое больше головы. Но в целом дитя получилось прекрасное. Милое и прекрасное. Ее дитя. Увы, ее мать прокляла ребенка, братья над ним потешались, а отец выбросил в овраг. В овраг, где кормились дикие кабаны.
– Невежественный кретин! – взвыл Тануки. – Мало я ему врезал! Впрочем, – добавил он, подумав, – сакэ у него сносное.
Опозоренная Михо бежала из деревни и отправилась в Киото.
– Я рассчитывала стать гейшей, – сказала она, – но в каждом доме гейш мама-сан, осмотрев меня и увидев растяжки, которые твое могучее дитя оставило на моем животе, отсылала меня прочь. Я голодала, мне негде было приклонить голову, и я едва не стала обычной уличной девкой, но монахи из здешнего храма, найдя меня спящей у этих самых ворот, взяли к себе.
– Монахи? – Тануки наконец разглядел в полумраке за оградой знакомый островерхий силуэт крыши храма. – Я и не знал, что монахи пускают к себе женщин.
– Так это же дзен-буддисты. Они в отличие от обычных буддистских монахов не боятся искушений. И их в отличие от голубоглазых европейских дьяволов, что нынче шныряют по Киото, не пугают идеи, противоречащие их собственным. Дзен-буддисты ничего не боятся. – В голосе Михо слышалась гордость. – Но работу, – добавила она, – мне дают тяжелую, я и готовлю, и убираю. Встаю каждый день в четыре утра и редко когда ложусь раньше полуночи.
Тануки даже при тусклом свете заметил, какой у нее изможденный вид. Нос у Михо был кривоват, морщинистый подбородок слишком уж напоминал японскую хурму, поэтому классической красавицей ее назвать было трудно, однако шея была длинной и изящной, что так ценится ее соотечественниками, и в целом она радовала глаз. «Была бы и посимпатичнее, – подумал Тануки, – если б эти монахи побаивались хотя бы перегружать людей работой».
– Ты небось ненавидишь меня лютой ненавистью, – сказал он, переминаясь с ноги на ногу, словно готовясь пуститься наутек.
– Да что ты, – поспешно ответила сна. – Нисколько. Когда б не ты, я бы не увидала Киото, его огней, уличных музыкантов, храмов, самураев и роскошных кимоно. Так бы и сидела в деревне, кормила бы кур и батрачила день и ночь не на славных монахов, а на дурачину-мужа. Ты сломал предполагаемый план моей жизни, и хотя неопределенность и перемены порой досаждают, без них жизнь – лишь спектакль кукольного театра.