– Ты рассуждаешь прямо как твои монахи, – проворчал Тануки.
Михо зарделась.
– Да, пожалуй, они оказали некоторое влияние на мою жизненную позицию. – Она замялась. – Послушай, Тануки-сан, я не хотела бы брать на себя лишнего… но я случайно повстречала в Киото пару девушек, которые также носили под сердцем твоих незаконнорожденных детей, и они говорят то же самое. Естественно, все мы чуть с ума не сошли от горя, когда наших чад уничтожили, и это наша неизбывная печаль, но все же мы благодарны тебе за то, что, воспользовавшись нашей неопытностью и доверчивостью, ты перевернул наши жизни, направил нас на новые пути, о которых мы прежде и помыслить не могли. И я беру на себя смелость сказать от нас всех: спасибо тебе, что ты нас погубил. – Михо смущенно улыбнулась и потупила очи.
Тануки, который несколько минут назад чуть не лопался от самодовольства – как избалованное дитя или тренер университетской баскетбольной команды, – впал в несвойственную ему задумчивость. Его мордочка с округлым вытянутым рыльцем, напоминавшая, должно быть, Михо велосипедное седло, приняла столь сосредоточенное, отрешенное выражение, какое приобрело бы «седло» под грузом увесистых ягодиц Будды.
Думал он о Кицунэ, о том, как лис вечно подшучивает над людьми, утверждая при этом, что его подлые проделки идут им исключительно на пользу, поскольку в конце концов вынуждают проявлять гибкость и изобретательность, что способствует их усовершенствованию. Прежде Тануки был убежден, что лис просто актуализирует собственное поведение, причем без всякой на то надобности, поскольку по его, барсука, мнению удовольствие оправдывает все, а усовершенствование человеческой природы никогда его не заботило. Однако выходит, если Михо говорит правду, его собственные беспечные забавы невольно повлекли за собой положительные изменения в жизни нескольких женщин.
Тануки не мог решить, как к этому отнестись. Он испытывал нечто, однако чувство было слишком уж неожиданным и незнакомым – в анналах истории тануки такого прецедента не встречалось. Но он не успел в нем разобраться, поскольку его размышления прервала Михо.
– Мне пора идти убирать со стола после ужина, – сказала она. – Я рада, что наконец представилась возможность сказать тебе все это. И, Тануки-сан, я бы хотела при случае узнать, как получилось, что ты, обитатель лесов, рискнул отправиться в большой город. Заходи еще, я угощу тебя чаем.
– Сакэ, – выпалил Тануки, хотя имел ли он в виду то, что подался в город ради сакэ или же предпочел бы сакэ чаю, так и осталось навсегда неясным.
* * *
Тануки намеревался вернуться в места, где некогда плясал (точнее, колошматил себя по животу), располагавшиеся по большей части в предгорьях Хонсю; впрочем, известно, что он наведывался и в сельские районы Хоккайдо. Однако добрался он только до отрогов к западу от Киото, где набрел на неглубокую заброшенную пещеру, куда и заполз. Дабы погоревать.
Да-да, именно так. Странное новое ощущение, задевшее слабые струны в душе Тануки, было не чем иным, как горем. Чувство это, прежде незнакомое, раздражало его. Оно нисколько ему не нравилось, и он злился, что не запасся выпивкой, которая помогла бы от него избавиться. Однако вместо того чтобы навестить одну из близлежащих деревень на предмет кувшинчика-другого сакэ, он остался в пещере и попытался разобраться в себе.
В суровой черной книге, которую «европейские дьяволы» повсюду носят с собой, написано: «Господь прощает все, кроме уныния». Миссионеры упорно не желали обсуждать подобные утверждения с дзен-буддистами, которые вежливо пытались их оспорить. «Голубоглазые не могут достичь ни мудрости, ни покоя, – говорил один из наставников Михо, – поскольку их основное занятие – рукоплескать страданиям, выпавшим на долю заблудших душ», и разумеется, неграмотный и далекий от этого Тануки не был знаком с сей сентенцией. Но он обладал инстинктивным знанием (интуиция, которую, надо признаться, будил в нем порой Кицунэ) и чувствовал, что уныние разрушительно для того, кто им мается, и обременительно для окружающих; а если человек упорствует, боги рано или поздно потеряют терпение и подкинут человеку уже не повод, а настоящую причину для уныния.
Оплакивал ли Тануки личную утрату? Или болезненно реагировал на факты убиения младенцев вообще (между тем эта практика весьма распространена в отдельных районах Азии)? И что было в этом от обычного любопытства: какие такие детки могли появиться в результате межвидового спаривания? Этого мы не узнаем никогда. Даже если это было главным образом любопытство, не следует его осуждать, ибо любопытство, а в особенности интеллектуальная пытливость – это то, что отличает истинно живых от тех, кто лишь проживает жизнь. Во всяком случае, если речь идет о людях.
Что бы ни определяло печаль барсука, предавался он ей всего неделю. И одним ясным октябрьским утром приступил к действию. Расправив сухожилия, размяв мышцы, потрещав суставами и похрустев костями – от этой телесной какофонии все окрестные мышки, кролики и птички бросились врассыпную, – он вновь принял человеческий облик и отправился уже по главной дороге назад в Киото.
* * *
Встретимся в Когнито, милая,
И сразу выкрасим волосы наши.
Самое лучшее в Когнито —
Здесь никем становится каждый.
Тук-тук!
– Кто там?
Не успел Тануки ответить, как ворота приоткрылись, и показалось личико Михо. Она озадаченно уставилась на него.
– Прошу прощения, господин, но это ворота для торговцев. – Очевидно, люди в богатых кимоно (его Тануки стянул с бельевой веревки у одного зажиточного дома) никогда не подходили к задним воротам монастыря. – Чем я могу…
– Да я это. Я Самый.
Голос у Тануки был как будто ржавыми крышками от кастрюль скребли по сухому песку. Михо не могла сообразить, откуда ей знаком этот голос, и уж никак не могла соотнести его с щеголеватым, хоть и слегка потрепанным господином, стоявшим перед ней.
– Да я это, черт подери! Твой совратитель.
У Михо в голове замигала лампочка. А может, бумажный фонарик.
– Батюшки! Тануки-сан? Опять проделали фокус с превращением? – Почему-то, разговаривая с Тануки в человеческом обличье, она смущалась, как если бы настоятель, сидя в отхожем месте, читал ей сутры. Однако пригласила его зайти.
И настоятель, и монахи всем скопом отправились на рассвете в горы полюбоваться на палую листву, как делали каждый год. Тануки наверняка повстречал их на дороге. Михо и трех юных послушников оставили охранять монастырь; едва закончив утренние дзадзен,[7] мальчишки, воспользовавшись свободой, укатили в город на представление театра Кабуки. Тануки с Михо оказались в монастыре одни.
Зная наклонности Тануки и догадываясь о чувствительности Михо, читатель может в пределах допустимого представить, что творилось там вечером и ночью. И вот что удивительно: Михо наотрез отказывалась от интимного общения с Тануки, отказывалась есть, пить, плясать и развлекаться, пока он не потянется, не похрустит, не потрещит и не превратится снова в барсука.
Тануки ее требование удивило, но и растрогало – насколько он вообще мог растрогаться.
– Подлинный злодей всегда предпочтительнее поддельного героя, – объяснила Михо свой каприз.
Безусловно, странность ее предпочтений имела куда более сложную психологическую подоплеку, однако она не стала вдаваться в подробности.
Тануки же решил, что это очередная тупая сентенция из дзен-буддизма, однако счел ее комплиментом и окончательно убедился в том, что поступил мудро, выбрав из всех женщин именно ее для… для осуществления своей цели.
* * *
Пла-бонга, плa-бонга. Этот звук – громкий, энергичный и гулкий – разносился по всему монастырю и окрестностям. Пла-бонга, пла-бонга. На многие мили вокруг. То его лапы колотили по пузу, отбивая ритм, под который наша парочка кружилась по двору; то его здоровенный тугой живот бился о ее плоский, когда они… Пла-бонга, пла-бонга. В ней было пять футов три дюйма роста, он же был на добрых пару футов короче, однако как-то ухитрялся… Пла-бонга, пла-бонга. Жители соседних деревень мрачно переглядывались и говорили:
– Зима, видать, будет суровая. Тануки в город потянулись.
Монастырь сиял и светился издалека, но этого окрестные жители с барабанным боем никак не связывали. На футоне Михо, на каменном полу в умывальне, на татами перед алтарем, на низеньких столиках и на кипарисовом комоде поблескивали лужицы – и не только от пролитого сакэ.
Он заправил ей бак. И дозаправил. Осталось еще достаточно, чтобы полить несколько комнат со всей мебелью. Она внесла и свой вклад, а тут еще серебристый свет луны, брызги лучшего монастырского вина – и весь монастырь засверкал и, чего со стороны видно не было, стал скользким, как каток. Бесстрашные мыши, привлеченные дурманящими запахами, обещавшими богатую наживу, вылезли из норок и заскользили, как малолитражки по льду. Мошки и комары прилипали к стенам. Сверчок на полу потер лапки – и не смог их разнять.