— Будь ты здесь, все было бы иначе, — говорит она Эдуарду, когда он звонит из Вашингтона.
— Мы были у тебя две недели назад, ты что, не помнишь? Провели у тебя зимние каникулы.
— Но это когда было — до этого всего, — говорит Роза.
— До чего всего?
Она не отвечает из опасения, что ее услышит Дороти: та бродит где-то поблизости.
— Он ослабел, — говорит она Эдуарду. — Он куда слабее, чем раньше. Не может сам встать с кресла, мне едва удается его поднять.
— Ма, я бы рад сию минуту сесть на самолет, — говорит Эдуард. — Но мне же надо лекции читать. Ма?
— Да?
— Я же просто хотел узнать, как ты себя чувствуешь.
— Что я могу тебе сказать?
— Что значит — что я могу тебе сказать?
Она молчит. Ей кажется: что толку рассказывать, как она себя чувствует, раз он говорит, что ничем не может ей помочь. Да и что скажешь по междугородному — в таких разговорах тоже толку нет. У него лекции, семья — вот чем у него забита голова. Даже у внуков мысли только о школе, таблице умножения, о лепке, рисовании и всем таком прочем. То ли дело, когда они были маленькие, прибегали к ней, наперебой болтали о всяких пустяках.
Потом звонит ее старший сын, Генри, из Вениса[5], и ее бросает из одной крайности в другую. Из ледяного холода в обжигающий жар швиц[6] бани: он вне себя от волнения, места себе не находит.
— Мама! Как ты? Как ты там справляешься? Обещай, что не выйдешь из дому, я слышал, у вас там страшная скользь.
С ее сыновьями всегда так. Эд сухой, деловитый, а Генри — весь на нервах, так что, когда он звонит, ей же и приходится его утешать или заканчивать разговор первой. В Калифорнии он прошел курс психотерапии и стал лучше разбирать в себе. Оно бы и хорошо. Только теперь он рвется применять эти психотерапевтические приемы к ней. Разъясняет ей, как она себя чувствует, а когда она рассказывает про Мори, он — весь сострадание — стонет: «Мама, как же тебе, должно быть, страшно за него».
— Не говори так, — отвечает она. Ей чудится, что от него точь-в-точь, как от Дороти, исходит запах, как от разъедаемой плесенью губки, еле уловимый и вместе с тем узнаваемый.
Утешить ее по-настоящему может разве что жена Эда, Сара, ее любимая невестка. Генри, хотя ему уже сорок пять стукнуло, не женат. Замкнулся в себе. Все же одна невестка у Розы есть, притом красавица. Она говорит Розе:
— Не понимаю, с какой стати Дороти спать у вас на диване. Нелепость какая-то.
— Что я могу поделать? — Роза ей.
— Должны же у нее быть какие-то родственники, свойственники.
И Сара тут же, прямо по телефону, прикидывает, что можно предпринять, и у нее готов план. Сара не притворяется, она действительно думает о других, вот за что Роза сразу полюбила ее. А о сыновьях, пусть они и умные, и блестящие, никак такого не скажешь. Они пошли в Бена, их отца.
Посреди ночи Мори просыпается от удушья. Хватает ртом воздух. Роза сажает его на кровати, обкладывает подушками, включает все лампы. Тут в комнату, волоча за собой телефон, врывается Дороти. Она звонит в скорую, орет в трубку.
— Нет, нет, — Мори задыхается. — Не надо скорой. Я в полном порядке.
Дороти пропускает его слова мимо ушей.
— Он не хочет скорой, — говорит Роза. — Не нужна ему скорая.
Если б Дороти не дергала его, если б она оставила его в покое хоть на пару минут, он бы, Роза уверена, поправился. Но нет же, по квартире уже мечутся медики в белом. Поднимают Мори с кровати, приторачивают к носилкам все равно как шмат мяса.
Да они его погубят, растрясут по дороге по ухабам, будут молотить по груди. Холод пробирает до костей, а у них даже нечем его укрыть. Холодина вон какая, а шум какой!
— Прекратите! Прекратите! — вопит она. Они колотят его, а у него в чем душа держится. Она оттаскивает врачей, но они, ничего не говоря, отшвыривают ее к окну, заледенелому, черному. Ночь прорезают полосы света. А она даже пальто не надела. Машина со скрежетом тормозит, дверцы открываются. Выходя, Роза чуть не падает, один из санитаров подхватывает ее. Санитары бегом тащат Мори в приемный покой.
Дороти не хватило места в скорой. Ее не взяли. Она пришла в больницу позже, встала тень тенью — у изголовья Мори. Скорбно застыла у постели, льет слезы.
— Отец, — зовет она.
Он лежит тихий, в лице ни кровинки.
Видеть это невыносимо. Роза открывает сумочку, отдает Дороти чуть не все деньги, что там. Сует банкноты Дороти в руку.
— Пожалуйста, — говорит она. — Прошу тебя. Возвращайся.
— Возвращайся куда? — спрашивает Дороти.
— Туда, откуда приехала. Ты должна, непременно должна уехать. Ты что, не понимаешь? Ты его губишь.
— Что за ерунда? — басит Дороти.
— Да, да, уезжай. Ты что, такая тупая, сама не видишь? До твоего приезда он и ел, и читал, и спускался вниз. Ты его всех сил лишила, всю его кровь выпила.
— Что я такого сделала, чтобы его всех сил лишить? — вопрошает Дороти. — Что я такого сделала — я всего-то и приехала, чтобы быть с ним, посидеть с собственным отцом, поговорить.
— И посмотри, что с ним сталось, — говорит Роза. — Тебе этого мало?
— Не вам решать, когда мне приезжать и когда уезжать.
— У тебя уже виза кончилась, — заявляет Роза, от усталости, от возмущения у нее кружится голова. — И если ты не возьмешь деньги и не уберешься со всеми своими пожитками из моей квартиры, я… я напущу на тебя власти.
— Я — гражданка США, — невозмутимо ответствует Дороти.
Роза снова берет сумочку, вынимает чековую книжку. Выписывает чек, руки у нее трясутся. Речь, думает она, идет о жизни и смерти. На кону жизнь Мори. Чек на пятьсот долларов. Она кладет чек на широкий больничный подоконник. Ни она, ни Дороти на чек не смотрят.
Три дня Мори вдыхает-выдыхает, он то в сознании, то без сознания. Дороти говорит с ним, но он почти никогда ей не отвечает. На четвертый день Дороти берет чек.
— Прощай, милая, — говорит Мори, голос у него слабый, надтреснутый.
Дороти победительно смотрит на Розу.
Ночью Роза сидит у его постели. Она давно не спит, она уже и не помнит, сколько дней и ночей она не сомкнула глаз.
— Задремали? — спрашивает ее сестра. Роза открывает глаза, ожигает сестру взглядом. И вовсе она не спит. Если б она могла спать. Вместо этого она смотрит, как Мори вдыхает-выдыхает.
— Мама, — говорит ей Генри по телефону, — какой это ужас — ощущать, что ты на пороге… на пороге…
— На пороге чего? — спрашивает она.
— Ну… ну я думаю… неведомого, — запнувшись, говорит он.
Она ничего не отвечает, вешает трубку. Сидя у постели, она вовсе не боится неведомого. Генри даже не помнит, что она уже раз прошла через это с его отцом. Она смотрит на Мори, и оттого, что она так хорошо все помнит, ей еще тяжелее. Перед смертью Бен две недели пролежал, не вставая, и она не сводила с него глаз. Сама свалилась, надолго попала в больницу. Что и говорить, это было много лет назад, но она ничего не забыла и никогда не забудет.
Бен и Мори ни в чем, решительно ни в чем не похожи. Бен — строгий, нетерпимый. Всегда угрюмый. Зароется в свои книги и ничего вокруг не видит. Бывало, днями с ней не разговаривал. Мори совсем другой — шутник, каких мало. Даже в первую их встречу они смеялись до упаду. Розина лучшая подруга Милли упросила Розу, чтобы та разрешила ей поместить объявление в еврейских газетах: «Обаятельная еврейская вдова…». Вот как она познакомилась с Мори. Вот как оно.
Хорошо ли им было вместе? Они путешествовали. Ездили туда-сюда. В отличие от Бена, Мори хлебом не корми — дай посмотреть новые страны, даже когда здоровье его пошатнулось. Он и в реанимации подшучивал над собой. У них минуты свободной не было: они ходили по концертам, по ресторанам. Он был беспечный, ничто, буквально ничто его не пугало. Он пил, курил сигары, ходил по улицам, когда стемнеет, сорил деньгами — ухлопывал их на бега, на рестораны, на сомнительные акции.
— Не тревожься, детка, — успокаивал он Розу. — У меня припрятаны денежки, целая кубышечка набралась.
Но не в его характере такое. Мори — это стрекоза, о том, что настанут холода, он и думать не думал. Экономил разве что на налогах, а налоги не платил по причине политических взглядов, был несокрушимый социалист, только что не коммунист. А вот ее дорогой муж Бен — он, можно сказать, муравей. Роза и Мори то и дело вздорили.
— Мори, — обращается она к мужу, лежащему пластом на белых простынях, — помнишь, когда я тебе дверь не открыла. Я себе этого никогда не прощу.
Несколько лет назад они поссорились, насмерть поссорились, она пилила его за то, что он выпил, и он выскочил из дому, даже пальто не надев. А как вышел, понял, что в такую холодрыгу не погуляешь, ну и вернулся. Но ключа второпях не взял, а она ему не открыла. Он стоял перед дверью в дом, жал и жал на домофон, и тут-то на него и налетели двое громил и оглоушили его. Вытащили на тротуар. Она все видела из окна, а поделать ничего не могла. Они же на восьмом этаже жили. Она кричала, звала полицию, но, пока подоспела полиция, громилы уже удрали, а ее бедняга-муж лежал еле живой на тротуаре. Счастье еще, что громилы не пустили в ход ножи или что похуже.