Леопольд Юрьевич легко находил общий язык, утверждая при этом, что у каждого язык — свой: он торчит молчанием из косноязычного рта. Сам он говорил по-еврейски, по-русски, по-китайски, с лёгким акцентом — на коптском наречии арабского и курдском диалекте фарси. Он также заговаривал грыжу, забалтывал правду и шептался с летучими мышами, но везде избегал слова «Бог». «Жить — все равно, что изъясняться на языке, которого не понимаешь, — учил он, безразлично зевая в волосатый кулак. — Языки народов только буквы, слагающие небесный алфавит.».
Говорят, однажды к Леопольду Юрьевичу пришёл учитель математики. Он жаловался на скуку: все его дни были похожи, и он точно знал, что после четверга наступит пятница. Цифер обещал помочь, но предупредил, что назад хода не будет. «А, все равно, — отмахнулся математик, — и так хоть верёвку мыль…». Сатана уставился на него стеклянным взглядом, затем, достав из воздуха его дни, перетасовал, как колоду карт, разложил их веером и, вынув наугад несколько, вновь перемешал. С тех пор у математика на неделе стало семь пятниц: в один день он просыпался стариком, таким дряхлым, что мочился в постель не в силах дойти до писсуара, в другой — делал то же самое, потому что оказывался младенцем. Так вместе с порядком он избавился от скуки. А чтобы он больше не приставал, Леопольд Юрьевич разорвал и выбросил в окно день их встречи, тот полетел осенним листом и упал в лужу под водосточной трубой. Там его подобрал пускавший кораблики мальчишка, примерил на себя, ощутив вкус скуки, с отвращением выбросил, но его улыбка, ставшая с тех пор пресной, как маца, сделала эту историю достоянием молвы. В другой раз явился молодой человек, страдающий мизантропией. «Ты даже не подозреваешь, насколько дурны люди», — произнёс Леопольд Юрьевич голосом, вызывающим сочувствие. И действительно, мы видим лишь пороки, бушующие в себе, эгоист — эгоизм, похотливый — похоть, и только воплощение Порока видит сразу все. Леча подобное подобным, Цифер открыл после этого юноше глаза — тот ужаснулся и сошёл с ума. В жёлтом доме он слывёт добрейшим малым, любит врачей, облачивших его в смирительную рубашку, и санитаров, запирающих на ночь в карцер. Дело, о котором пойдёт речь, происходило в двухтысячном году, в день, который февраль занял у марта.
— Карты, звёзды, кофейная гуща? — спросил очередного посетителя Леопольд Юрьевич.
Тот покачал головой, стал топтаться, как корова на бойне, потом, сунув в рот сигарету, закурил, будто ковырял зубочисткой, и дым за его спиной свернулся письменами, которые сообщили, что он, Пётр Васильевич Горов, уже достиг возраста, когда встал вопрос, почему жизнь прошла мимо. Теперь его интересовало, с какого момента она стала декорацией, а он превратился в зрителя. Когда потерял работу? Или со скандалом ушла жена? Он цеплялся за прошлое, как за потерянный рай, оказавшись в положении человека ступившего одной ногой в отплывающую от берега лодку.
— Ах, вот оно что… Стало быть, Вы хотите заново увидеть этот сон.
У Петра Васильевича мелькнули чёртики.
— Я слышал, Вы можете. — промямлил он.
— Могу, — перебирая чётки, подтвердил Леопольд Юрьевич, — только, боюсь, он Вас разочарует…
Цифер задумчиво погладил бакенбарды, скользнул по усам, стряхивая в рот застрявшие от обеда крошки, и рассказал о том, как одному книжному червю с лицом таким узким, что мог бы облизывать собственные уши, нагадал смерть от книг. «Бедняга понял меня метафорически, — бритвой по стеклу, скрипел голос Цифера, — стал читать избирательно, украдкой перелистывая страницы, написанные желчным пером. Он опасался скрытого в них яда, а кончилось тем, что в библиотеке рухнули полки, и „Молот ведьм“, издания 1876 года, проломил ему висок». Хозяин преисподней обернул руку чётками и ребром ладони провёл по горлу: «Жизнь — простая загадка, которая с годами делается неразрешимой…».
«Судьбу, как жену, не выбирают», — поддакнул за стенкой ассистент, созерцая запавшими глазницами свой пуп.
Тишина густела водой в омуте, делаясь тяжёлой и тёмной. Но гость гнул своё.
— Я должен вернуться… Любой ценой… За стенкой захихикали.
— Ну, цена-то неизменна, — фыркнул Леопольд Юрьевич, намекая на ту лапшу, которую с деланным безразличием вешала на уши его секретарша: «Бог дарит вечность — время одалживает Вельзевул». Цифер выдержал паузу. «Только учтите, будущее, как девственница, продукт скоропортящийся». Но пришедший, казалось, не слышал, он шарил глазами по шкафам со старинными рукописями, оплывшим семисвечником и прислонившимся затылком к стеклу пыльным черепом, который — хвастал Леопольд Юрьевич — извлёк Гамлетовский могильщик. «Однако Шекспир ошибся, — меланхолично замечал он, — это не Йорик — шуты исчезают бесследно вместе со своими шутками». Леопольд Юрьевич покрутил ус и нервно забарабанил пальцами, отчего на гостя напал чих, и он полез за платком. Тряпка уже коснулась носа, и тут Пётр Васильевич нечаянно моргнул. Когда его ресницы вновь взметнулись к бровям, шёл одна тысяча девятьсот восемьдесят восьмой год, у него в кармане лежал паспорт на имя Василия Петровича Рогова, доктора психиатрии, он стоял на Красной площади и нелепо размахивал платком в сторону мавзолея. Мимо несли транспаранты, пахло водкой, а из транзистора шагавшего рядом парня неслась песенка «Beatles — Back in the U. S. S. R.»
Прошлое внезапно свернулось в трубочку, сквозь которую Василий Петрович видел будущее.
Недели висели теперь клочьями бороды, он опять стал частью общего сна. По утрам его будила жена, которая выделялась среди женщин, как воскресенье среди будней, он завтракал бутербродами, и на работе его окружали стосковавшиеся за ночь пациенты.
«Если время течёт, — жаловался один из них, заикаясь от волнения так сильно, что эхо между его словами успевало угаснуть, — то почему стареют всегда одинаково?» «Времени нет, — перебивал другой, — оно кончилось с победой нашей революции…». И тогда Василий Петрович вспоминал о своей исторической миссии.
Вокруг него брели лунатики, беспорядочно ощупывая тьму. Он открывал газеты и поражался их слепоте. В них хвалили произведения, которые через пару лет забудут, и пророчили будущее, которое рассыплется, как карточный домик. За тучными коровами бредут тощие, читал Василий Петрович между строк, скоромное мгновение сменяет постное. «Да, да, — бормотал он, — мы уже взвешены, все мы — легче пустоты.».
В окружении скоро узнали, что у него появился пунктик. «Врач-то наш маленько тронулся», — шушукались по углам больные, сопровождая открытие смехом неслышным, как плач камней. Но сослуживцы понимали, что ненормальность только страхует от безумия, и сочувствовали. «Чтобы не ехала крыша, поезжай в Крым», — советовали они и слышали в ответ, что это заграница. «Украина — заграница? — всплеснул руками один из них. — Да у меня тёща на Украине…». Напрасно Василий Петрович бился о стену, чувствуя, как капает время. Такое и в страшном сне не привидится, — смеялись над его апокалипсисом. Он добился лишь, что его стали подозревать в хитрости, сплетничая, что он способен вывернуть наизнанку ветер, и, сидя на стуле, целится на другой. Тогда Василий Петрович пошёл по инстанциям.
Но дальше канцелярий его не пускали. Вы же сами врач и должны понимать, что больны, — говорили ему строго, будто сыпали за шиворот перец, и Василий Петрович ощущал себя ничтожной букашкой, в которую тычут пальцем со словами: «Давить жаль — скатерть замарает, а придётся…».
Страна представлялась ему заповедником, жадно припавшим к железным прутьям, и с завистью глядевшим на хищников, гуляющих на свободе. Интеллигенты по-прежнему засиживали слизняками кухни, коптили небо, а к его рассказам относились, как к тени от пугала.
Он бил во все колокола, но это был стрекот кузнечика в чужом сне. «Партия, — стучал костяшками домино скорченный от подагры тесть, — она на века». — «Ну, ну… — отвечал Василий Петрович. — От твоей партии уже могилой несёт». Он пробовал писать в стол, назвал роман «Покаянные дни», но дальше первой строки так и не продвинулся.
Был и другой путь: служить людям, чьи имена скоро запорошат глаза, как снежинки в метель, но Рогов с презрением отверг его — это значило стать одним из них. А бесы ему чудились уже повсюду. Он хотел пойти в церковь, но не мог. «Меня ты встречаешь на каждом углу, — скрипел внутри голос, не оставляющий эха, — а Его — только в мечтах, да книгах. Может, и правы атеисты: Он — выдумка слабых.»
Василий Петрович был упрям, и скоро его упекли в лечебницу с решётками на окнах и дверьми без ручек.
«Я так люблю родину, — признавался он соседу-невропату, и в глазах его наворачивались слёзы, — так люблю — до ненависти.».
Ночь уставилась моноклем луны, по занавескам плющились клетки от решётки.
И тут он услышал знакомый голос: «Маленький, маленький Василий Петрович, ты уже понял, что мгновение — это гильотина, и люди мечутся, как зарезанные курицы, стуча крыльями по земле».