ДНИ, КАК ЛИСТЬЯ
Дни, как листья, в зыбком хороводе,
страшный миг — он так обычно прост!
Знаю я, что из-под ног уходит
самая прекрасная из звезд…
В эту грусть, совсем и без возврата
обреченный падать в пустоту,
принимаю сладостно и свято
каждую земную красоту.
И в апреле — всех нежней и проще —
я слежу, мечтатель и поэт,
как блаженно увядают рощи
тридцати благословенных лет.
И, как плод, что зрелость долу клонит,
тяжелею в сладостном бреду,
и последней в кроткие ладони
жизнь мою и смерть мою кладу.
О, теперь, когда не так уж просто
слушать мне согласный стук сердец,
возношу и вознесу, как звезды,
женщину — начало и конец!
Голосам непозабытых внемлю —
(никогда мне их не обнимать!) —
И прославлю трисвятую землю
как Сестру, любовницу и Мать.
Славлю жизнь, и жизни сердце радо,
страшный миг, — он так обычно прост, —
в пустоту уходит без возврата
самая прекрасная из звезд…
1926 «Перезвоны». 1926. № 18
Как на костре, мечты дремоту жгли,
отец будил и поднял на рассвете…
Над морем шел волной упругой ветер,
и перья крыл гудели, как шмели.
Легко взнесли прочь от земли рули,
крича, внизу бежали стайкой дети,
день вырастал в торжественном расцвете,
а горы сизые снижались и ползли.
Крит падал в море дымный, как опал,
казалось солнце близким и косматым…
Отец внизу встревоженно кричал, —
но трудно быть покорным и крылатым…
…Был вечер тих, как мальчик виноватый,
на берег родины вступал один Дайдал.
1927 «Воля России». 1927. № 3
«Парфянская в ноге открылась рана.
Покинув двор и сплетни при дворе,
я жил в глуши, в прадедовской норе,
и не ушел с войсками Юлиана.
Мечтой был с ним. И вот в томленьи странном
прогуливался как-то на заре.
Вел раб меня, мы сели на горе.
Над морем тлели тонкие туманы.
Клянусь Луной — то было не во сне:
косматый фавн бежал, рыдая, мимо!
Раб закричал, крик передался мне,
и фавн исчез, как бы растаяв дымом,
и только эхо, не устав звенеть,
сказало нам, что пали боги Рима…»
1927 «Воля России». 1927. № 3
Не знали мы. кто в споре утвержден,
над Францией какое взвеет знамя —
и вот в бистро, между двумя глотками,
сказал матрос, что мертв Наполеон.
Затихли все. Лишь английский шпион
тост предложил своей случайной даме
за короля, что нынче правит нами,
рукой врага вернув наследный трон.
И — всем в укор — была соблюдена
гулящей девкой память славы нашей:
в лицо шпиону плюнула она,
на гнев растерянный не обернулась даже
и вышла вон. И в окна со двора
к нам донеслось, как эхо, — Ça ira…[2]
1927 «Воля России». 1927. № 3
Еще рассвет из труб не вышел дымом,
спал Петербург — в норе осенней крот, —
скрипя ушли полозья от ворот —
и вот вся жизнь — как эти окна — мимо.
Нельзя простить, нельзя судить любимой
всему ль виной гвардейца наглый рот?
Ведь в первый раз ее душа поет,
а в первый раз поет неодолимо.
Но как ему — какой рукой гиганта —
клубок сует распутать и поднять?..
…И подошла шагами секунданта,
и в сердце смертная затихла благодать…
…И вдруг припомнил — по созвучью — Данта
и пожалел, что стих не записать…
1927 «Воля России». 1927. № 3
Утонет солнце, расплескав залив,
жар не томит тучнеющее тело,
и он глядит, как доит коз Марчелла,
литые руки смугло обнажив,
и шутит с ней. И даже с ней — учтив,
ее кувшин несет отяжелелый,
тугих грудей коснется мыслью смелой
и вспомнит все, тревогу оживив…
О, Дон Жуан! Припав на эту грудь,
тебе ль себя предать и обмануть,
несытый зной бросать в послушном теле,
и услыхать — перевернулся мир! —
Не командор идет на званый пир,
а Лепорелло крадется к Марчелле…
1927 «Воля России». 1927. № 3
Люблю отчизну я, но странною любовью.
М. Лермонтов
Когда казалось: из окна
Вся ширь возможная видна,
А дальше — бездна и туманы,
Когда в морях могли плутать
И мимоходом открывать
Еще неведомые страны —
Среди чужих чудес и тайн
Отрадно было вспомнить край,
Где все привычно и знакомо,
Где будет старенькая мать
Года покорно ожидать,
Что блудный сын вернется к дому.
Но почему, когда прочли
Все тайны моря и земли
И каждый путь давно известен,
Когда сравняли навсегда
В священном равенстве труда
Различья стран — различья чести, —
Всего больней, всего нежней
Порою думаешь о ней,
Руси покинутой и нищей,
О горестных ее полях,
О длительных ее снегах,
О старой церкви на кладбище…
Не так ли пепел первых встреч
Всю жизнь назначено беречь,
И даже буря поздней страсти
Не унесет — о, никогда! —
Благословенные года
Неповторяемого счастья…
Земля моя, столица звезд!
Мне жребий твой чудесно прост,
Как смысл священного писанья:
Семья, Отечество и Мир,
И нескончаемая ширь
Неукротимого желанья, —
Но жизни каждую ступень
Не забываем через день:
Веками тень идет за нами,
И отливается печаль,
Когда ушедшего не жаль,
Благословенными стихами.
И эту грусть мы унесем
И в новый мир, как в новый дом,
И на полях планеты новой
Всего больней, всего нежней
Нам суждено мечтать о ней,
Земле своей, звезде суровой.
1926 «Воля России». 1927. № 7
Когда в лесах чужих планет
винтовка эхо перекатит
и смертный страх за горло хватит
в пространстве потерявших след,
звезду, взошедшую в зените,
одну на помощь призовет
Колумб неведомых высот
и побежденный победитель.
Уже я вижу этот взгляд.
Уже я слышу этот голос.
На части сердце раскололось —
и только часть тебе, Земля!
«Ковгег». 2. 1942
Уже устали мы от стали,
от лязга наших городов.
Нет больше неоткрытых далей
и необстрелянных лесов.
Тупик надежд тесней и глуше,
и замыкается стена…
О, как хотели б слышать уши
неслыханные имена!
Колумба радости и муки,
Сопричащенная тоска —
к чему ты простираешь руки,
какие видишь берега?
Что ласточка — еще крылатей, —
покинувшая отчий дом,
не пожалеешь об утрате,
не затоскуешь о земном.
Чтоб где-нибудь у новой цели,
преодолевшей пустоту,
еще нежней глаза смотрели
на отдаленную звезду.
«Ковгег». 2. 1942
Опять звенит ковыль-трава
И пахнет кровью в диком поле…
Не наш ли клад взяла Москва
Перед татарскою неволей?
О, богомольной не упрек
Тяжелый дух кондовой кельи.
Но потерял славянский Бог
Золотоусое веселье —
Зато недаром Калита
Был прославляем для потомка, —
И хитроумна и проста
Москвы мужицкая котомка.
Немало втиснули туда
Разноязычного богатства —
И опрокинули года
Свобода, Равенство и Братство.
И снова север — скопидом,
На юге — посвист печенежий —
Над обезглавленным орлом
Твои мечты, Москва, все те же.
О, пусть ты миру голова
И Рим четвертый — Рим кровавый,
Но если раньше было два —
теперь их больше, братьев Славы!
Пора посбить крутую спесь
рыжебородым северянам
и пятый Рим построить здесь,
спиною в степь — лицом к лиманам.
Отсюда ближе все поля,
и станут завистью чужому
врата державного Кремля,
где примирятся Рем и Ромул.
«Ковгег». 2.1942