С драгоценностями, сумкой, ключами и чемоданами тетушки я в тот же вечер выехал в Париж — присмотреть за квартирой и официально запустить сложную процедуру вступления в права наследства. А вскоре вообще перебрался в Париж, чтобы начать новую жизнь или хотя бы сделать такую попытку.
Чтобы чем-нибудь себя занять или превозмочь жуткий страх прикосновения, я достал из картонки на дне платяного шкафа первый попавшийся альбом с фотографиями и принялся листать. Карточки крепились к черным листам альбома с помощью клейких уголков, сплошняком, снизу доверху. Отчасти это были отпускные снимки, работы уличных фотографов. Тетушка — одна или в обществе подруг на прогулках по берегу моря, под пальмами или позирующая возле памятников и подъездов фешенебельных гостиниц. Дамы всегда одеты скромно, выглядят самоуверенно, порой заносчиво, изредка весело. Попадались в альбоме и студийные фотографии разных лет, по которым я мог проследить превращение мечтательной юной модницы в энергичную особу с хмурым выражением лица — отметины жизни. Групповые снимки, как мне представлялось, изображали собрания родственников, но, возможно, я ошибался. Мужчины в этом альбоме встречались редко, а уж про таких, что наводили бы на мысль о любовной интрижке, я вообще молчу. Моя родственница, похоже, всегда была одинока. Управляла или владела модными магазинчиками для дам. На некоторых карточках она стояла у входа в такие бутики с названиями вроде «Туши́к» или «Ла мимоза», одна либо с кем-нибудь из сотрудниц. Выглядели магазинчики не слишком презентабельно — переполненные витрины, стойки с нанизанными на плечики платьями выставлены на тротуар.
Тетушка была скромной деловой женщиной, имела ограниченный круг знакомых и одно-единственное близкое существо — собаку, фокстерьера. В альбоме нашлись студийные фотографии этой собаки, настоящие портреты. Казалось, вся тетушкина жизнь прошла между магазином, квартирой и более-менее дорогостоящими поездками на отдых. В молодости она выглядела очаровательно. Правда, о личной ее жизни фотоснимки не говорили ничего, возможно, таковой просто не существовало. В финансовом отношении она, пожалуй, всегда была независима, с годами все более одинока, за исключением собаки никаких привязанностей не имела и очень старалась производить впечатление солидное и положительное. Читала газеты, и книги тоже я обнаружил в квартире: Бальзака, Мопассана и еще кой-какие романы, но ничего такого, что позволяло бы сделать вывод об особых пристрастиях.
Я попробовал воскресить в памяти тетушку, какой видел ее в те считанные разы, когда бывал у нее в гостях. Ко мне она относилась неровно: то по-матерински опекала, то принималась командовать, то подлизывалась. Садись-садись, ты наверняка устал, сейчас сварю тебе кофейку. Напрасно я говорил, что ни сидеть, ни пить кофе не хочу, так как буквально только что сидел в бистро и пил кофе, чтобы не заявиться к ней раньше времени. Никаких возражений — тетушка спешила на кухоньку и ставила кофе, что-то напевая со слегка отсутствующим видом. Раздавался звонок в дверь. Собака заливалась лаем, тетушка кричала: Тише, тише, замолчи, негодник! — и через дверь спрашивала, кто там. Это были соседи, чета стариков, сморщенная темнокожая женщина, а за нею высокий корпулентный мужчина с неуверенной походкой, слепой. Алжирцы, как я позднее узнал.
С собакой на поводке я спускался вниз, слыша за спиной резкие голоса женщин и задумчивый голос слепого. И возле дома ждал тетушку, которая решила сводить меня в ресторан.
Я положил альбом на место, в картонку. По сути, я ничего о тетушке не знал. Родственницей она числилась в основном только на бумаге. Общих воспоминаний, связующих нитей у нас было всего ничего. И вдруг меня занесло к ней в наследники.
В этом наводящем тоску, даже отталкивающем окружении, где я шевельнуться не смел, мне неожиданно показалось, будто у меня тоже нет биографии, нет прошлого. Будто и мама никогда меня не ласкала, и отеческая рука по волосам не гладила. Будто ни чувства, ни воспоминания никогда не связывали меня с другими людьми. Я словно бы выпал из системы.
Интересно, жив ли еще слепой сосед? Лучше бы слышать его задумчивый голос, а не назойливое воркование голубей на заднем дворе. Паралич души — где-то я читал эту фразу. И тихонько пробормотал: Паралич души, — сидя в монументальном кресле подле столика, где раньше стоял телевизор с тусклым слепым экраном.
Что, если б тетушка увидела меня в этом жалком состоянии?
Охотник за наследством, проворчал я, как ты смеешь жаловаться, что тебе досталась квартира! Досталась-то она тебе просто потому, что ты, по всей видимости, единственный ее родственник, во всяком случае, единственный, кого удалось разыскать; вот почему ты можешь распоряжаться квартирой, хотя бы до поры до времени, пока не будут завершены все формальности с наследством. По доброй воле тетушка бы ее тебе не оставила, ведь в таком случае имелось бы завещание. Квартира досталась тебе без всяких на то оснований, ты ее присвоил! На самом деле ты-то и погубил тетушку. Погубил? Отчего я так подумал? Оттого, что погубил другую — свою жену и единственную любовь?
Тогда, как бывало и раньше, многие сотни раз, она сидела у нашего обеденного стола — на скамье подсудимых, на эшафоте — и покорно выслушивала всё, все обвинения, все подозрения, всё, что я сумел выкопать из нашей совместной жизни и из ее прошлого, о котором имел весьма смутное представление; я использовал против нее всё, лишь бы унизить ее, выставить мелочной и уродливой. Она терпеливо слушала, даже не пытаясь хоть как-то защититься. Почему она молчала? Помнится, я думал: какая чистота души светится в ее облике! Я был в восторге, таял от восхищения, лежал у ее ног и в то же самое время словами терзал ее, убивал ее любовь. В конце концов она встала и ушла, молча. А на другой день вообще съехала с квартиры, забрав все свои вещи.
Почему я не сказал того, что чувствовал на самом деле: Я люблю тебя. Ты — все, что у меня есть на свете, вся моя гордость. Фиалочка моя, останься со мной, я жить без тебя не могу! Вместо этого — дыба. Почему мне было недостаточно, что она терпела меня, всегда держала мою сторону и в объятиях делилась самым сокровенным? Мне хотелось чего-то еще. Я жаждал большего, жаждал неопровержимого доказательства любви. Чтобы она ради меня выпрыгнула в окно? Избавила меня от неверия, от грызущих сомнений, от меня самого и унесла на своих крылах за смертный предел? Не арестантская камера тетушкиной квартиры терзает меня и цепенит, а равнодушие. Сердечная холодность. Паралич души — это и есть сердечная холодность. Я замерзаю.
Тем не менее жизнь продолжалась. Я ходил в разные места, как все, прикидываясь, будто очень занят.
У меня завелась знакомая, подруга покойной тетушки, я отыскал ее по тетушкиной записной книжке и навестил в расположенном неподалеку магазине. Эта полноватая дама средних лет торговала конторскими машинами, в том числе фотокопировальными. В окружении своей техники она выглядела по-деловому сдержанной, расчетливой. Хотя на самом деле была не такая. Имела двоих детей от разных любовников, которыми гордилась едва ли не больше, чем детьми, говорила об этих женатых мужчинах с глубокой симпатией, даже с благодарностью, ah l’amour… И о тетушке отзывалась с величайшим уважением, несколько раз повторила: Храбрая женщина, в оккупированном Париже поддерживала связь с Сопротивлением, передавала депеши, прятала преследуемых, — сплошь рискованные предприятия, а я о них, понятно, знать не знал.
Мы иной раз ходили вместе поужинать в ресторан, и однажды после ужина она поднялась ко мне в тетушкину квартиру, на бокальчик вина. Заметив, что ее интерес ко мне начинает выходить за рамки традиционной вежливости, я изрядно оробел. А заметил я это по излишней горячности, с какой она немедля приняла мою сторону, когда я упомянул, что жена ушла от меня. Возьмите чистый лист бумаги, сказала она с гневно-презрительным видом, напишите на нем имя экс-супруги и перечеркните жирной чертой, вот так, и она энергично изобразила в воздухе черту. Она на моей стороне, она за полную ясность.
Иногда я мимоходом забегал к ней в магазин, просто поздороваться, ведь, если не считать братьев из прачечной, она была единственной моей знакомой.
Я хватался за любой предлог, лишь бы уйти из квартиры, иной раз даже ночью. Однажды, уже за полночь, прошел всю торговую улицу с ее мясными, зеленными и фруктовыми магазинами, сырными лавками и булочными, темными об эту пору, спрятанными за опущенными роль-ставнями, искал какое-нибудь открытое заведение. И нашел одно, бар, в названии которого было что-то футбольное — «Футбольный бар»? Вошел. У стойки сидели арабы, за стойкой хозяйничала дебелая мамаша; облуживая посетителей, она обращалась к ним наигранно резким тоном, чем напомнила мне тетушку; настроение тут царило оживленное, семейное, уже слегка разнузданное. Арабы веселились, затевая дурацкие игры с собаками — доберманом и овчаркой, которые днем обретались позади стойки, а теперь вылезли оттуда и нет-нет тыкались мордами мне в ляжку. По верху игрового автомата, скребя коготками и покрикивая, сновала птица — галка, старая и взъерошенная. Арабы поддразнивали ее, и она отчаянно пыталась их клюнуть. Доберману они соорудили из салфетки чепец и, глядя друг на друга и на меня, покатывались со смеху, а хозяйка заводила на музыкальном автомате красивые, мелодичные песни и подпевала низким звучным голосом. Я почувствовал, что здорово проголодался — когда я ел последний раз? — получил свеженький, хрустящий бутерброд с маслом и ветчиной, уплел его, а после кофе выпил еще несколько бокалов красного вина. Вот тогда-то я и заметил эту женщину, точнее, сообразил, что она тут сама по себе, без спутника, подошел и попробовал завести разговор. Мы вместе выпили, а когда бар закрылся, вместе вышли на улицу. Что же дальше?