В тетушкиной квартире я возобновил беседу с покойной родственницей.
Я, сиречь убийца, снова здесь, мадам. От вашей подруги, дамы из магазина конторских машин, от Гислен, так ее зовут, если не ошибаюсь, я узнал, что во время немецкой оккупации вы с риском для жизни участвовали в Сопротивлении, — поистине я могу только удивляться. На этом фоне собственное нытье кажется мне ребячливым, я имею в виду чувство заброшенности, которое меня гнетет.
Я еще и договорить не успел, а эта напасть едва не одолела меня снова. Не столько заброшенность, сколько опустошенность. Словно земля уходит из-под ног и сам я опустошаюсь. Как дырявый сосуд, из которого утекает содержимое.
Мадам, снова начал я, разрешите мне называть вас тетушкой, хотя мы совсем чужие. Как я уже говорил, я из Штольпов и недавно получил солидное наследство, позволяющее жить этаким рантье. В этом плане я человек очень даже счастливый. Давеча и в квартире витало что-то вроде подспудного предвестия счастья, не стану преувеличивать, всего лишь крохотная его искорка, но все-таки, и у меня мелькнула мысль, что это предвестие, вероятно, связано с тем обстоятельством, что я в известном смысле начал новую жизнь. Казалось, вот сейчас книга моей жизни откроется и я смогу прочитать первую страницу. Ну а вдруг эта страница пуста?
В последнее время меня частенько одолевает охота прыгнуть с моста, с Эйфелевой башни, ринуться в пустоту. Наверно, я не умею толком освоиться, а может статься, земля под ногами если и не горит, то все ж таки ступать по ней весьма неприятно. Или подобные причуды имеют генетическое объяснение? Как я упоминал, предки мои были акробатами, но не партерными, они занимались воздушной гимнастикой, работали на трапециях. Так что стремление оторваться от земли не обязательно отождествлять со стремлением умереть, возможно, оно просто-напросто в крови, а? Может, нетерпение — оборотная сторона летаргии, скуки? Я вечно спешу, даже когда у меня нет цели. И вот я уже вновь на улице.
Если вернуться к братьям из прачечной, которых я отношу к числу своих немногих знакомых, вкупе с Гислен, дамой из магазина конторских машин, и Кармен, каковую некий аргентинец по имени Доминго считает моей невестой, то мне кажется, будто я уже встречал их раньше, а именно в Америке, точнее, в окрестностях Билокси. Я тогда путешествовал, вместе с женой. На синем «шевроле-импала», в разгар сезона отпусков. Всюду орды туристов, если б не автомобили — сущая тюленья колония. Мы с удовольствием участвовали в этой колготне, тотчас заразившись всеобщим радостным предвкушением, сам воздух был полон надежд, планов, благих замыслов. Мое внимание привлек забавный автомобильчик с откинутым верхом, помимо всякого спортивного снаряжения — клюшек для гольфа? резиновой лодки? — из него торчали два мужских торса. В большинстве других машин ехали многодетные семьи, кто с собакой, кто без, и машины, понятно, были большие, битком набитые, исключение составлял лишь этот махонький автомобильчик. Как и все, он держал путь к морю, но ехал словно бы против течения, в храброй обособленности, смехотворно строптивый среди массовой эйфории. Об этом-то автомобильчике я невольно вспомнил, проходя мимо заведения братьев, пышущего жаром мокрого белья. Ведь дородный с наигранной скользкой улыбочкой, кажется, что-то говорил о своей увлеченности отпускными поездками. Ах, заграница!
Интересно, как братья ладят друг с другом в отпуске, в путешествии? Небось ссорятся и мирятся, как все. Перипетии чувств.
От братьев из прачечной и братьев из автомобильчика в Билокси мои мысли перескочили на фильм, где Мастроянни играет гомосексуалиста, который в день фашистского шествия по улицам Рима остается дома, и у него завязывается невозможный роман с соседкой, которая тоже никуда не пошла и развешивает на крыше белье, — невозможный потому, что соседка (ее играет София Лорен), самая обыкновенная женщина, даже не подозревает о наказуемой при фашистском режиме сексуальной ориентации этого учтивого, деликатного мужчины, справедливо считая его человеком образованным и тонким — не в пример ее хамоватому мужу и сыновьям, что вышагивают сейчас по улицам вместе с другими чернорубашечниками; а поздно вечером, когда все они садятся за стол и хвастливо вспоминают свой великий день, она думает об учтивом соседе и его благородных манерах, так не похожих на хамоватые замашки ее семейства, и чувствует себя ужасно одинокой. Угадывает несходство и погружается в меланхолическое смирение. Гомосексуалиста тем же вечером берут под стражу. Взяв заранее приготовленный чемоданчик, он позволяет себя увести.
Вот только что я заходил к арабу-зеленщику, смотрел, как он аккуратно и красиво, одно к одному, разложил в ящике отполированные яблоки, напоследок обвел взглядом выставленный на тротуар лоток с овощами и фруктами, а затем удалился в магазин, готовясь к вечернему наплыву покупателей. В искусственном освещении он казался задумчивым и заботливым. Счастливый он человек, хоть и не знает об этом, счастливый, потому что имеет магазин, имеет семью и думает о своей семье, а по этой причине полон ожиданий, обязательств и забот, но он не одинок, его окружают близкие люди, и, стало быть, у него есть корни, он не выпал ни из мира, ни из времени.
Все вокруг жили в мире рабочих будней, который для меня был сплошным мерзким воскресеньем, и позор бесполезности черным, траурным плащом лежал на моих плечах. В этом смысле даже братья — в прачечной ли, в отпуске ли — вызывали зависть: они были во времени.
И при чем тут мех форели? Он что, наследство так называемой тетушки? Послание?
Н-да, форель не только самое скользкое из известных мне существ, но и самое сверкающее, особенно в прыжке. Нет, Кармен я бы ни в ком случае не назвал своей форелью. Форель совершенно неудержима, ее невозможно схватить, она — самое беззащитное, самое уязвимое, самое обманчивое, самое резвое, самое прекрасное из серебристых существ, подлинный сребреник. Я начинаю понимать, что можно испытывать потребность закутать ее в меха, в шубку и согреть, сказал я покойной тетушке, которая была похоронена в Экс-ле-Бене и, понятно, там-то и находилась, что, однако, не мешало ей присутствовать подле меня.
Какой вздор ты городишь, малыш, сказала она. Можно ли говорить такие глупости, будь осторожен, язык надо держать на привязи, Бог весть, до чего можно додуматься, если этак дать себе волю. Я знаю людей, которые, начав с подобного вздора, в конце концов начисто теряли рассудок. Не умели они держать язык в узде, теряли над ним контроль, и в итоге вздор приводил их в сумасшедший дом. Будь осторожен.
«Язык» — это уже перебор. Я бы предпочел, чтобы она говорила о «речевом фонтане». Мне вспомнились водяные фонтанчики в сточном желобе, по утрам дворники отпирают ключом эти рты, и оттуда струится вода. Не знаю, отчего меня так бодрит и радует торопливый бег ручья. Я теперь заодно с водой и ее обитателями, вода — как раздумья, как речи, как странствия.
Я сел в монументальное кресло, принял непроницаемый вид. В конце концов тетушка исчезла, я остался один.
Я проголодался. Не сходить ли в «Футбольный бар», не съесть ли там сандвич?
У других есть сердце, а у меня вместо сердца форель.
По дороге в «Футбольный бар» я внезапно сообразил, что означало то ощущение, которое потерялось в другом баре.
Вызвала его американская песенка-кантри, доносившаяся из музыкального автомата, и как раз эту песенку мы слушали в «шевроле-импала», когда ехали по южным штатам, она была записана на нашей любимой кассете. Мы тогда души друг в друге не чаяли, и я почти все время вел машину одной рукой, а другой обнимал любимую, не мог отпустить ее, ни на минуту, хотел быть к ней ближе близкого. Поэтому ехали мы отнюдь не по прямой. Полицейский на мотоцикле, преследовавший нас с включенной сиреной и принудивший остановиться, проверил мои документы, удостоверился, что я трезв, и сказал, глянув на мою жену: Ты бы на дороге больше сосредоточивался, а не на жене. При этом он назвал меня по имени. Подобная фамильярность, шедшая вразрез с его воинственной внешностью, озадачила меня и растрогала. Произнес он это официальным тоном, без всякого намека, и отпустил нас.
Кармен в «Футбольном баре» не было. Мне сейчас не хотелось ее видеть. Я съел сандвич и поспешил назад в тетушкину квартиру, включил телевизор, пробежался по каналам и наткнулся на документальный фильм, что-то про старика Толстого.
Пленка очень старая, кадры смазанные. Я и не знал, что Толстого при жизни снимали на кинопленку — надо же, Толстой в кино?! Но это вправду был он, маленький старичок с длинной бородой и морщинистым лицом, беззубый. На вид сущий мужик, определенно не граф и уж никак не писатель. И тем более не автор «Анны Карениной». В фильме показали его пишущую машинку. А еще — как он едет на велосипеде.