Бенедикт Наумович (более известный по-отчеству, как «Константинович») мог и раньше, совершенно просто, и замечательным образом прийти на Пряжку «к поэту в гости». И нисколько не фамильярно (оба этого во всю жизнь — не любили), а просто, позвонив по телефону или забросив в почтовый ящик — визитку (благо общих друзей и врагов у них было — полмира!) Но поведав о своей напасти — всё понимающей Ахматовой, он было успокоился. И вот на Тебе!!!
Извозчик совсем было расплылся во всё лицо, стряхнул с армяка прилипшие было рукописи нашего гостя и так было стряхнул вожжами, что спугнул было серых воробьёв карниза Аничкова Дворца и даже чуть покосился близлежащий остов невского фонаря, и тем же движеньем — разбудил засопевшего Блока, который, чем-то встревожившись, наконец, посмотрел наверх…
И тоже узнал! Бенедикта Лившица в странном одеянье с котомкой и всем прочим! Он совсем перестал дремать и бормотать, и как-то враз (из лексикона нашего извозчика) его покинула и Любинька и препротивная Зинаида с лорнетом и с буколической целомудренной брошью у шеи, и инфернальная, в перстнях и кружевах, жена друга Городецкого, нимфа, он широко улыбнулся! И едва признав-узнав Лифшица и услышав: «На Моховую» и положительный утвердительный ответ своего возницы, наш Блок уже едва-едва засобирался заёжиться от вот-вот возникшего (по интеллигентной привычке) чувства печали, радости и стыда за весь мир — как наш ревнивый Аноним, наш Герой, наш Денди с пробором и сеточкой посредине, заломил фуражку и неловко от человеческого, на ходу, смущения, стремглав ухнул (вернее сказать — сиганул) со свистом и гиком с этой своей невысокой верхотуры — кубарем вниз.
В пролётку.
И прямо чуть ли не Александру Блоку на платье.
И воссел прямо напротив!
Глаза его горели, сердце билось, ладони чесались… Но этого (того, что ладони чесались и сердце прыгало) никто сильно не заметил: слишком важна была минута!
Ни сам запальчивый вольнопёр Бен Лифшиц; ни раздумчивый Ал. Блок; ни лошадь Любаша; ни возница, ни городовой; ни, естественно, памятник Екатерины Великой (а пролётка всё летит и летит дальше, летит милая «Тройка-Семёрка-Туз»), уже показавшийся на Невской першпективе в окружении своих бронзовых любовников; ни — будущие хроникёры и биографы обоих Поэтов (только сейчас, в эту минуту, когда Вы это читаете, мы восстанавливаем «status quo»); ни прохожий рыжий критикесс в распахнутом на животе смокинге; ни даже французистая дама (О! Не может быть! Это кажется была сама набоковская гусыня, «Мадемуазель «О» (читай «Другие берега» Владимира В. Набокова), с грандиозным шиньоном, напоминающим будущую татлинскую башню (привет Б. Лившицу из будущих 20-х годов, где задавали тон Татлин, Евреинов, и Родченко), накрепко затянутая в корсет черепаховым гребнем и заколотая целомудренейшей брошью, под руку с изящной английской плетёной корзиной, заполненной доверху всякими разностями, копчёностями, анчоусами и кокосами, что выкатилась из Елисеевского магазина в сопровождении прилежного 15-летнего юноши в тенишевском картузе, в гетрах, с рампеткой и сачком для ловли бабочек, который едва не расхохотался, указывая кому-то пальцем в небо на только что замеченный им и восхитивший его кульбит гимнаста Лившица с козел прямо в ноги Ал. Блока (у тротуара стоял на парах «Бенц» Владимира Дмитриевича Набокова, Камер-Юнкера Двора Его Величества).
Блок скинул мрачный капюшон (благо откуда-то с Фонтанки блеснуло светом) снисходительно, томно (и — весело) во спасение, откинулся на спинку сиденья от свалившегося с неба — соседа, совсем подзабросил думать о Любе, Любушке, Любаше, вытянул из отцовского редингота (невесть откуда взявшийся) кусок сигары, откусил полмундштука и уже полез было за огнивом.
Но вдруг, не помня себя: то ли от враз растревоженного одиночества, то ли ещё бог знает отчего-с, почувствовав неладное где-то под ложечкой, не дожидаясь, когда упомянутый супергимнаст Лившиц придёт в себя от своего прыжка (лётчики тогда только входили в моду), непривычно быстро затараторил своё:
— Вы тоже к Гиппиусу. В Тенишевку! Там будет и Мейерхольд. Мне редко с кем бывает по пути, по дороге… А что будете читать? Ведь Вы же Лившиц, вы мне писали… Я помню некоторые ваши мадригалы… Вы — Мастер!!! Ведь Вы же Борис Лифшиц, я читаю Вас иногда в журналах. Знаю ваши манифесты! Вы с фронта! Я тоже был призван — не надолго! Любите Верлена! Прочитайте, пожалуйста, Бенедикт Константинович, новое, я вижу у Вас вся ладонь исписана в рифмах. Я не хорошо знаю футуристов, но мне близка ваша смелость.
Но не тут-то было! Наш герой не приклонил свою умную голову перед Блоком, нет! И, лихо, как всё, что он проделал прежде, прервав лирический монолог Блока, ответил ему, вернее, поделился (не в тему, но с улыбкой, перекинув ногу на ногу, спокойно, словно по нотам, без экзальтации) — серьёзной и тревожной мыслью (потом она, эта мысль, как и весь забавный эпизод, столь вольно пересказанный нами, — с лёгкой руки Анны Ахматовой: см. Б. Лившиц. «Полутораглазый стрелец». Москва. 1991 г., стр. 230 — вполне достойна войти в учебники по истории русского футуризма), почти наизусть, ибо она — слишком разбередила его старую рану.
«Александр Александрович! Вот так встреча! Ничего себе — попутчики! Да знаете ли вы, милый человек, что Вы мешаете мне писать! И любить, страдать, гореть, говеть, молиться, воевать, умирать, читать книги, гордиться собой. Вы мешаете мне!!! Это Вы понимаете??? Вы мешаете мне жить в поэзии… Просто своим немым присутствием. И — всё!!! Что бы я ни написал, кого бы ни полюбил, всё мне кажется — не настоящим, не стоящим, мне столько лет, я знаю весь репертуар французской поэзии, у меня есть красавица и умница жена-киевлянка, друзья, ревнивые поклонники, враги, собутыльники… Я пишу книжки, их заучивают наизусть, сам Хлебников цацкается со мной, как с гением, Додик стихи посвящает, Маяк портретик пишет… А я — ни с места! Ибо Я — не Блок, и даже — совсем не Блок… Когда это кончится, скажите… Уйдите с дороги!!! Покиньте колесницу. Сойдите с коня. И всё! Вот мы с Вами — поэты, мы вместе — а табачок-то врозь… И не мне одному Вы мешаете! Эти ваши камни, метели, туманы, молитвы, уключины, Елагин мост, Равенна, ваши эти розы, кресты… И — этот маскарад: божество и вдохновенье — всё тлен… И — правда!!!! А я хочу жить! И — не могу! Вы за моей спиной! Вы всё уже воспели и всё — познали!!! И сколько ещё — напишете, Вы же гений. Где путь, куда идти. Моё лицо — ладонь старухи.
Александр Александрович как-то посмурнел, вся мишура и бледность слетела с его лица (как с белых яблонь — дым), смял в порошок гаванскую сигару, взял руку Бенедикта, раскрыл его исписанную случайными рифмами, корявую ладонь, прочитал три-четыре строки, пробормотал своё, поднял глаза к посмурневшему петроградскому поднебесью, потом — на весело-рассерженного соседа Бенедикта, доброго и умного Человека с котомкой, и сказал ровным глухим («единственным» — как вспоминала недавно Елена Юнгер!) голосом:
«Я Вас понимаю! Ах, как хорошо понимаю! И тоже не могу просто так жить! И — писать! Ибо мне мешает Лев Толстой! Он сказал всё, он написал «Крейцерову сонату» и «Смерть Ивана Ильича»!. А Чехов — нет уж, увольте… Вот и Люба вчера мне говорила за обедом! И Анна Андреевна что-то подобное — тоже о себе и о Вас!!! Прямо в прихожей. Тут уже ничего не сделаешь, братец! Надо смириться! Вот и смиритесь! Толстой и баста!!! Так что мы с Вами на равных, милый Бенедикт Константинович! Только у Вас одно преимущество, и мне, если Вы меня знаете (не только по грешным стихам, трактирам и котелкам) как себя, что мне нелегко сознаться Вам, с моим честолюбием, что если Вы смогли с этим ужасом жить столько лет, и — всё-таки писать, теперь, признавшись лично мне, так вдохновенно, с упрёком и надеждой, и будете отныне веселы и свободны… А я, видите ли, обречён.
На Моховую они, конечно, опоздали! По дороге, на Караванной, они спешились, дали Господину Извозчику и его кормилице хорошо на чай, колбасу, и сено.
И, заказав в угловом шинке белого (Лифшиц взял — красного) вина, пару фисташек и по ломтику лимона — выпили (молча!) по бокалу.
(Блок — за здоровье Льва Толстого
Бенедикт — за Бога Велимира
затем — по второму
Блок — за Любовь Менделееву
Бенедикт за жёнку Катю Лившиц
потом оба
почти обнявшись — за Верлена и Данте
и ничуть не захмелев
пожелали друг другу
уже совсем накоротке
весёлого здравия и новых поэз…
И за сим — побрели каждый в свою сторону, быть может, — в бессмертие. Неизвестна лишь судьба нашего смертного возницы за номером 766 (кстати — эту жестянку, этот номерочек суеверный Лившиц выпросил у него на память о своём великом попутчике). Известно лишь, что забытые в возке (а может — брошенные за ненадобностью) его странными седоками — кусок сигары Блока и дырявая котомка с рифмами Господина Лившица были сдадены им под расписку в участок… И как знать! Наверное, всё это (вместе с жестянкой) ныне хранится, как ценнейшая реликвия в каком-нибудь Инкогнито — Банке, под хромированным швейцарским замком.