Потом раздевалка. Потом путь к нужному кабинету, все еще продолжая здороваться. Девочки делают просто, они говорят: «Всем привет». У мальчиков так не принято.
Как только я вхожу в класс, на меня сразу наваливается сон. Я сажусь за последнюю парту, достаю розовую тетрадку, ложусь на нее лицом и закрываю глаза. Вокруг о чем-то разговаривают тихими утренними голосами. Слышатся шаги. Парта вздрагивает. Я открываю глаза. Это Паша Панченко пролазит на свое место, рядом со мной. На лице его, немного опухшем со сна и похмелья, заметны красные полоски. Невероятно, но проснулся он не более пяти минут назад.
Он спит на кухне, на стареньком диване, в непосредственной близости от обеденного стола. Его никто никогда не будит. Просто в один момент утренний шум в квартире возрастает настолько, что спать больше не представляется возможным. Он приподымается и, еще не открыв глаза, начинает шарить по столу. Нащупав что-нибудь съестное, он принимается есть, все еще не открывая глаз. Через минуту, к концу завтрака, он уже наполовину одет. Еще через минуту он нетвердыми шагами, зевая и сопя, выходит из подъезда. Еще усилие — и двухминутный переход от дома до школы завершен. И вот Паша уже сидит рядом со мной и бессмысленно лупает глазами в некоем полусонном оцепенении.
— Здорово, Панча.
— Здорово, Батон. У нас сейчас биология или химия?
— Не знаю.
Разговор утомляет нас, и я снова ложусь на тетрадку, а Паша цепенеет.
Тра-та-та-та! Торжественные фанфары! Маэстро, туш! В класс летящей походкой, запрокинув лысую голову и выпятив острый подбородок, входит Николай Яковлевич Похил. Он свеж, выбрит, бодр. Он готов учить. Он жаждет влить в пересохшие мозги старшеклассников новую порцию живительной влаги знаний. Есть в нем что-то козлоподобное. Он высок ростом, худощав, всегда тщательно выбрит и постоянно одет в серый костюм с медалькой на груди. Это он пару лет назад занял первое место на каком-то учительском конкурсе. Остатки волос по бокам его лысины невероятно засалены и висят сосульками.
А вообще, он учитель добросовестный. И только войдя в класс, с порога начинает что-то бубнить об электронных облаках. Сегодня химия.
— Смотрите, как интересно! — вдохновенно восклицает Похил, — Эти два атома притягиваются!!!
Подняв голову от парты, всматриваюсь в нарисованное на доске. Два замалеванных кривых овала с нарисованными стрелочками. Ничего интересного. Опять ложусь щекой на тетрадку. Кстати, тетрадка по истории.
Есть такое состояние полусна, в котором любая, даже самая мимолетная мысль сразу предстает в виде развернутого повествования, цветного и в лицах. А каждое воспоминание становится кинофильмом.
Уснуть на уроке удается редко — Колка бубнит, парта неудобная. Поэтому состояние полусна — обычно для меня здесь.
Мне вспомнился первый класс. Седьмой кабинет, выдержанный в грязно-желтых тонах, — в таких стенах хорошо с ума сходить. И жара. Меня посадили возле радиатора, вплотную к нему. Школьная форма шилась тогда из плотной ткани, но за полчаса она нагревалась так, что становилось больно. Еще через час я почти терял сознание, сидел весь красный, с испариной на лице. А выходить из класса не разрешали, даже если очень нужно было. Учителя почему-то считали, что слова «мне плохо» или «я хочу в туалет» — это такой хитрый предлог, чтобы сбежать с урока. Один мальчик, Коля Рубец, как-то раз даже описался. Он просится, а наша Тамара Хамзатовна его не пускает, он снова просится, а она на него орет. Он испуганно замолкает, а потом встает из-за парты и, с мокрыми штанами, под общий хохот, молча выходит из класса. После этого случая мы его постоянно били, толпой, и его сестре доставалось — она с нами в одном классе училась, Наташа.
Я сидел за одной партой с Катькой Самолововой. Маленькая, смуглая, быстроглазая, она напоминала бурундука. Хихикала, вертелась, тыкала меня карандашом в бок. Я очень ей нравился. Мы дружили, и наши родители очень радовались этой дружбе. Когда я сломал руку, неудачно прыгнув с качели, Катька пришла домой вся в слезах.
Мы лазили вместе по сопкам, жгли костры из пахнущих яблоками и печеньем ящиков, которые брали возле какого-нибудь магазина. Порой тащили эти ящики километры по тундре, прежде чем сжечь вдали от взрослых. Ящики делались из тонких ровных досок и горели хорошо, с гулом. Пламя было выше нас. Мы скакали сквозь него, иногда по очереди, иногда держась за руки. Потом пекли картошку в золе и жарили хлеб и сало на веточках лиственницы. Сало отдавало смолой, а подгоревший хлеб похрустывал. Катька мне тоже очень нравилась.
Уже в пятом классе она лишилась девственности и попробовала анашу. К девятому классу, когда ее выгнали из школы, она была законченной наркоманкой и проституткой. Продавалась сезонным рабочим, обворовывала их и ходила постоянно под кайфом и в синяках.
Ее мать спилась. А отца убил очередной любовник матери, когда тот застал их вместе. Мать на суде выгораживала любовника.
Мне было больно смотреть на Катьку. Иногда мы встречались с ней глазами, и я не мог понять, что я в них вижу. То ли пустоту, то ли какую-то чудовищную усталость. Когда все это с ней начало твориться, я не понимал, что происходит. А она на любую попытку сближения отвечала таким холодом и злобой, что я плакал. Я так и не понял, что произошло.
А с Вовкой Капустиным я постоянно дрался. Хотя при чем тут Капустин.
— Батон, у тебя перо от подушки на волосах, — шепчет Паша, — возле уха.
Я поднимаю руку вверх, и, еще не донеся до уха, слышу радостный Колкин возглас:
— Ивлев, вы желаете отвечать?!!
В голосе учителя слышна неподдельная радость.
— Нет, — говорю, — не желаю.
— Чего-чего?
Колка картинно пригибается и подставляет ладонь к уху, будто в надежде расслышать.
— Не желаю! — говорю я громче и чуть менее уверенно.
— Бросьте, Ивлев, не стесняйтесь! Панченко, скажите, он желает отвечать?
— Да, желает. — уверенно подтверждает Паша, и тихо шепчет, — Извини, Батон, он хотел меня спросить.
— Козел. — отвечаю я ему.
— Что вы сказали? Я не расслышал. — Колка, серьезно наморщив лоб, стоит у доски, лысый, длинный, в отлично выглаженном сером костюме.
— Это я не вам.
— Выходите, отвечайте. — Колка разыгрывает нетерпение, протягивает в мою сторону указку.
А я сижу и лихорадочно размышляю. Ведь есть вероятность, что я знаю тему, вот знать бы еще, о чем он спросил.
— Панча, — говорю, — о чем он спросил?
— Что-то про атомы, — спокойно и развязно отвечает Паша.
— Козел! — говорю я.
— Что-что?
— Это я не вам.
— Ивлев! — Колка раздражается, — Давайте к доске! Быстро! — теперь он серьезен.
И я прибегаю к последнему средству:
— Спросите Андреева, он знает, — говорю я.
— Андреев, вы знаете? — спокойно спрашивает Колка.
— Да, — с пришибленным видом отвечает Кеша Андреев.
Он находится в плену детских страхов и не может сознаться учителю в своем полном неведении на заданную тему.
— К доске!
Кеша медленно, цепляясь ногами за каждую трещинку в паркете, идет к доске по проходу между партами. На него смотрят. Сидящие на последних партах — с сочувствием, на первых — с усмешкой. На самой первой парте, возле учительского стола, кто-то даже хихикает. Там сидят отличницы.
Кеша доходит до доски, печально смотрит на ее глянцево-коричневую неровную поверхность с нарисованными кривыми овалами и обреченно поворачивается лицом к классу. Всю тяжесть химических знаний человечества ощущает он на ватных плечах своего пиджака. А в голове его — гулкое горное эхо.
— Ну, — подбадривает его Похил, усевшись на стул, нога на ногу, и разыгрывая на лице понимание и сочувствие.
И в этот момент раздается звонок.
Лицо Кеши неуверенно расцветает.
— Только не говорите, что вы знали, — торопливо выговаривает Похил, — У нас с вами еще один урок.
Кеша мрачнеет. Его смуглое лицо приобретает синеватый оттенок, будто туча нашла.
— Вторым уроком будет биология. — Похил, усмехаясь, поднимается со стула.
— Как жаль! А ведь я знал! — почти кричит Кеша и сожалеюще взмахивает рукой.
Как я уже замечал, он не может говорить учителям правду.
В первом классе я был отличником. И во втором. И в третьем. А потом у нас в школе решили устроить доску почета, на которой висели бы все отличники школы. В виде фотографий, естественно. Повесили в рекреации кусок фанеры, покрытый лаком. И наклеили на него фотографии. Всех наклеили. Кроме меня. Для меня единственного — места не нашлось. Я был каким-то внеплановым отличником. И так я нехорошо себя тогда почувствовал, что вдруг понял, как, на самом деле, неважны оценки. И дал себе слово — никогда больше не быть отличником. И слово сдержал. Я редко могу сказать, что дал слово и сдержал. А тут, вот, был тверд, как кремень. Учителям как-то очень прочно засело в головы, что я мальчик умный и когда-то учился на одни пятерки. И поэтому, сколько я себя помню, меня всегда пытались «подтянуть». Ругали, даже. Вызовут к директору. Я прихожу, а они там сидят уже, человек пятнадцать, в ряд, смотрят на меня так сурово и жалеючи. И, на лицах написано, ждут стандартных развлечений — обещаний исправиться, виноватого взгляда и так далее. Спрашивают: