Шагнуть к столу, опираясь о стену с вырисовывающимся окном. Вернуться на середину
на полу лужа черной, густой жидкости, напоминающей сироп, пересахаренный кофе, живопись
комнаты
и сесть на плетеный стул. Вытянуть ноги.
В деревянную дверь вонзен нож. Его нельзя выдернуть: он прошел насквозь, и, возможно, раненое вещество, точно живое дерево, плотно обхватило металл.
Когда человек получает удар ножом, копьем или рогатиной в живот, он со стоном хватается обеими руками, обвивает и обхватывает оружие. Человек и оружие становятся единым актом насилия, единой болью. Живот, пожирающий сталь, бьется в любовных су дорогах: убитый испускает дух, кружась на месте.
Прежде в этой деревянной двери торчала лишь булавка: она удерживала лист бумаги.
Половина пятого. Дети выходят из школы. Вот они уже на улице, где вечно слоняются этими чудесными вечерами.
Вон тот держит в руке длинный гибкий прут, вырезанный из орешника.
Он просовывает руку через дыру в решетке и ломает длинный поднимающийся побег: древесные волокна сгибаются, но рвутся лишь наполовину. У мальчика нет ножа: приходится скручивать прут вокруг надлома. Волокна растянулись, свились в растительную спираль, а затем порвались.
К концу года, перед сбором лесных орехов, паренек срывает их сквозь решетку, после чего, стоя рядом, раскалывает зубами мягкую скорлупу и достает желтую, горьковатую мякоть, которая липнет к оболочке и распадается на гладкие белые кусочки цвета слоновой кости, похожие на молочные зубы.
Дети по очереди проходят мимо кустика, срывая пучок листьев и два-три ореха, а затем продолжают путь, визжа и смакуя на языке сладковатое молочко незрелых плодов.
Сорвать ветку с зубчатыми листьями, на которой висят гроздьями по три-четыре черные ягоды: круглые, гладкие, твердые плоды с горьким вкусом.
Пройти вдоль школьных решеток за этими кустиками и поискать в заборе брешь. Я не нахожу ее и жду ночи, чтобы перелезть.
Захожу во внутренний двор, в туалеты, в коридоры с широкими оконными проемами, пронзенными темнотой: она кажется жирной, липкой и заглушает мои шаги по гравию.
Во дворе пустынно. Ни одна человеческая тень не потревожит эту тишину и пустоту, где словно играют призраки детей, которые манят и в то же время отпугивают незваного гостя: перед ним все исчезает.
Я в нерешительности, мне уже не терпится уйти, так как я знаю, что могу входить, выходить и оставаться там, не мешая, не касаясь и не хватая ничего живого.
Кустики с черными ягодами вдоль всей решетки или цветы, большая полоса грязи, груда поломанных парт, что угодно - все, что мы достаем из тайников головного мозга, думая о деревне и пустошах, непрерывно, однообразно: единственное воспоминание, единственный образ, который я еще могу воскресить, изучить, представить.
Пока эти образы появляются, движутся и разрушаются, время стирается, а жесты замирают.
Дом хранил на себе печать воспоминаний: в некоторых комнатах можно было столкнуться с прежней эпохой. На первом этаже открывался большой и просторный зал, посредине которого начиналась двойная винтовая лестница. По обе стороны зала - огромные комнаты с высокими потолками, деревянными панелями, гулкие и обставленные с провинциальной старательностью: реликвии жеманного века, старинные столы, застарелая неразбериха тех мест, где так славно когда-то жилось.
Но рядом с домом раскинулся фруктовый сад с белыми цветами. Хотелось срывать их, мять глуповатые венчики с выемками, как у крестьянских корсажей, - безмятежные, слишком свежие на солнце и чересчур гладкие на ветру, - которые апатично ждали, пока сквозняк оплодотворит, оприходует, напичкает семенем, заполнит их по самое горлышко. Белые лепестки осыплются, и эти белые самки раздуются, точно фурункулы, вывалят на живые листья свои измученные животы, вспухнут большими, безвкусными и сочными плодами, которые будут лопаться, разбиваться и гнить в траве, обследуемые хоботками насекомых, а дерево, наконец-то избавившись от этих подвешенных волдырей или опухолей, выпрямится во всей своей наготе и силе. Сначала должно было закончиться лето, чтобы осень сбила все эти ганглии и туго натянула лес грубыми копьями.
Вот уже много лет никто не выходит из этого дома и даже не показывается в окне. Времена года больше не сменяют там друг друга.
Он прихотливо ступает без определенной цели и просто наслаждается тайнами этого необитаемого места. Солнце и многочисленные источники света, ласкающего его детскую кожу, присутствие крошечного мира на уровне глаз.
Он подходит к дровяному сараю. Пол там земляной, кремового цвета и стирается в пыль мельче и легче песка, которая понемногу припудривает кожаные сандалии и ступни.
Мальчик садится на корточки перед нижним закромом и наблюдает за игрой пауков, мышей и теней в глубине.
Я храню прядь древних, ломких волос, которые рассыплются в прах, если помять их хоть пару секунд пальцами. Они тускло-белокурые, не волнистые, а закрученные, точно стружка, и ничем не пахнут.
Солнечный свет заливает столешницу, и я кладу эту прядь туда. Она тотчас привлекает серую муху, которая пробегает по ней, а затем улетает. Больше ничего, но солнце постепенно оживляет волосы, возвращая им блеск, который сродни не столько золоту, сколько древесине, шкуре, плоти.
Прядь меркнет с наступлением вечера. Я начинаю различать звонкие вибрации комаров, несметных летом, которые меня отыскивают и окружают. Ночь ясная: лунный луч обводит оловянный подсвечник белым контуром.
Насекомые еще не кусают, а лишь кружатся у головы, возможно, привлеченные запахом пота на лбу и волосах. Я не сплю и прогоняю комаров широкими взмахами рук, моя ладонь натыкается на стену и чувствует ее свежесть: я подхожу и с наслаждением к ней прижимаюсь.
Это прикосновение меня расслабляет. Комары задевают кожу: их гудение сначала покажется мне далеким, а затем я потеряю сознание.
Волосы ребенка светлее каштановых -того белокурого цвета, что оставляет на дне сетчатки ярко-красное изображение.
Это сельская, лесистая область, где нет ни одной деревушки, хотя здесь протекает множество рек.
Это сеть ломаных линий, избегающих друг друга либо соединяющихся между собой: одни толстые, а другие едва различимы. Сквозь эту вязь проступает лицо.
Лицо, заключенное в кольцо из разнообразной растительности, состоит из набора вписанных друг в друга треугольничков, трапеций, овалов, кругов: тонкий, экономный, аккуратный чертеж.
Там можно представить портрет существа, которое никогда не жило на белом свете и которому даже невозможно этого пожелать.
Ребенок вскарабкался на верхний закром дровяного сарая и упирается коленями в кровлю, но ему мешает балка, куда головкой вниз вбит гвоздь. Мальчик вытаскивает этот гвоздь и зашвыривает его подальше - в мусор на полу.
Его волосы свежие, но пахнут днищем платяного шкафа: нафталином, цветками лаванды в кисейном мешочке, старой кожей с бальным ароматом. Я спрятал их между страницами книги, точно засушенный цветок, и точно цветок, нюхаю, трогаю, выставляю на солнце, обвязываю синей ленточкой: ленточка и волосы - настолько старомодное, странное, отчасти нелепое сочетание, что я убираю их с глаз долой.
Вечерний запах сырой земли усиливается, дождь барабанит в окна, просачивается сквозь неплотные стыки, проникает внутрь и пачкает пол.
Сонный день. Серая улица. Собаки не лают.
Ребенок входит в мой дровяной сарай и запирается на засов. Мальчик залезает под нижние закрома с хворостом, сажей и грязью, принесенной вместе с собранными ветками, и парочкой сухих покоробившихся листьев на решетках. Он рассеянно кромсает тонкую черную кору, и она разлетается завитками праха.
Сарай не закрывался: три стены, красная крыша и никакого освещения - солнце восходит с другой стороны. Двор спереди был вымощен до самого сада; углубление в мощеном дворе тянулось вдоль буквы «Г», образованной домом и пристройками под прямым углом.
Мальчик взбирается на верхний закром и там ложится: он видит изнанку черепиц сквозь кровлю, в которую упирается коленями. Он обхватывает ими головку толстого гвоздя, вбитого в балку, сжимает его в кулаке и тянет: гвоздь выходит, оставляя круглую, прямую, глубокую дырку - настоящая бойня.
Деревья. Пронизанные воздушными потоками, пролетающими насекомыми - растительные скелеты, рыбацкие сети, где ничего не удерживается. Хотя издали они кажутся плотными, почти живыми.
Меня интересуют лишь их мертвые черные ветки с сухими листьями, которые скоро опадут. Их можно собирать, распиливать, складывать на зиму.
Наконец, когда сваливаешь поленья в очаг, дерево оживает, выбрасывая высокие языки пламени.
Я сижу, сложив руки между ног и накрыв левую ладонь правой, и пялюсь на стену, где плесневеет ковер с вышитыми мухами и колосьями, что плывут в выцветшем синем небе, обнажая структуру ткани. К вечеру там появляются вертикальные палочки: это комары, очерченные собственными тенями, -они ждут, не шевеля крыльями, пока я попью, поем, посижу и погашу лампу. Тогда они тотчас полетят ко мне и будут мешать спать.