Мы перестали удить и вернулись домой, чтобы приготовиться к ночной охоте. Выдры — вредные животные, и закон позволяет бить их в любое время года.
Вечером я выбрался из дому с большим ломтем хлеба и куском брынзы и, соврав нашим, будто иду к деду Мирю есть уху, побежал к его калитке.
Старик вышел со двора осторожно, стараясь, чтоб его не заметили собаки, которые наверняка, завидев его с ружьем на плече, подняли бы страшный скулеж и лай. Он прихватил с собой мешок, патроны и специально для меня рваную поддевку, которая должна была защитить меня — оберегать от ночной сырости. Я попросил его дать мне понести ружье, но он не согласился.
— Мал ты еще для такого ружья. Упадешь и поцарапаешь его о камень, — сказал дед Мирю и повесил мне на плечо сумку с поддевкой.
Когда мы вышли за город, уже смеркалось. Кое-где сквозь пышные кроны фруктовых деревьев пробивался свет ламп. В поле темнела кукуруза, тускло желтела стерня. Пустое шоссе белело, теряясь за поворотом.
— Хорошенько запомни, что я тебе скажу, не то сорвешь мне охоту, — говорил старик, поторапливая меня и широко вышагивая своими длинными ногами, привыкшими ко всякой дороге. — Не разговаривай, молчи как рыба. Даже если заметишь выдру, не кричи «вот она», а тихонько толкни меня. Чтоб я твоего голоса вообще не слышал, понял? А то не буду больше брать тебя, и дружба врозь.
— Я буду молчать, — покорно обещал я и почти бежал за ним по глинистой тропке, что вела к реке.
— У выдры слух острый, хоть ушки и маленькие. И видит она в темноте как кошка. Если почует нас, нырнет обратно и больше на этом месте не вылезет.
И старик продолжал давать мне наставления, сводившиеся к одному — не шевелиться, не шмыгать носом, не разговаривать.
Мы перешли шоссе, спустились по узкой тропинке к запруде и через минуту очутились на том месте, которое старик выбрал для засады.
Я впервые присутствовал на настоящей, серьезной охоте, да еще на такой, которая требовала, по словам деда Мирю, особого внимания и осторожности. Сердце у меня забилось вовсю, когда я сел на теплую землю рядом со стариком и прислонился спиной к стволу вербы.
Дед Мирю уселся по-турецки, положил ружье к себе на колени и, окинув взглядом блестящее зеркало запруды, на котором темнели неясные тени ракит, тихонько шепнул мне:
— Надень поддевку сейчас, не то потом замерзнешь, а шевелиться уж нельзя будет.
Я напялил на себя длинную и толстую поддевку. Она закрыла мне колени и сразу меня согрела.
В глубине запруды, над зеркалом воды, мрачно вырисовывался силуэт мельницы. Река шумела в прорванной плотине, а ниже запруды делала поворот. За поворотом темнели плетни деревенских огородов. По ту сторону реки, на дороге в деревню, нежно и мелодично звенела мандолина, высокий ясный голосок выпевал куплеты какой-то песни. Лягушачий хор заглушал стрекотание цикад. Около верб мелькнула белым пятном собака и исчезла дальше на берегу. Лягушки вдруг испуганно умолкли, а потом, словно вступая с кем-то в ожесточенный спор, заквакали еще громче.
Я всматривался в запруду и глядел до тех пор, пока воображение не начало подсказывать мне таинственные и странные видения. Я представлял себе, как выдра вылезет на песчаную косу, и старался угадать, откуда она появится. Ее нора была на противоположном берегу, глубоко под корнями верб. Вот она сидит сейчас в своем подземном жилище и слушает. Все звуки передаются по воде, а вода подступает к самому входу в ее жилье. Она ждет, когда наконец наступит тихая июльская ночь. Может быть, она слышит, как мандолина и песня уходят в сторону деревни. Это ее не удивляет. Сидя целыми днями в своей темной норе, она слышит немало таких звуков: слышит наши голоса, когда мы ловим рыбу, слышит плеск дождя, после которого уровень воды поднимается и ее жилье заливает грязная вода и тина. По этим звукам она безошибочно определяет смену дня и ночи… Сейчас она слушает — вот плеснул клень, вот проплыла лягушка — и ждет, когда наступит ее час…
Я видел выдру только на картинке, на большой зоологической таблице, висевшей в школьном коридоре, и сгорал от нетерпения увидеть ее живьем.
Начала всходить луна; восток загорелся зловещим пламенем, над горизонтом показался краешек большого красного глаза, и вдруг все словно ожило. На запруду упал свет луны, и по воде побежали золотисто-красные блики. Лягушки, смущенные переменой, перестали сотрясать воздух своими криками. Луна поднялась чуть выше, словно потерлась о неровную линию горизонта, и как запоздалый, но долгожданный гость, улыбнулась земле широкой, безмятежной улыбкой. Через десять минут стало так светло, что я мог разглядеть ползущего по поддевке муравья.
По поверхности запруды двигались черные точки. Это были лягушки. Потом среди этих точек, за которыми я все время напряженно следил, появилось что-то более крупное. Оно плыло против течения и, рассекая воду, оставляло за собой на воде две складки. Двигалось оно к нам, но было еще слишком далеко, чтоб я мог понять, что это. Неожиданно оно повернуло к берегу и исчезло в тени ракит. Выше, там, где шумела быстрина, послышался всплеск. Появились еще две тени и так же быстро исчезли. Прошло несколько минут, напряженных и долгих, словно часы. Где-то у деревни все чаще ухал филин, вокруг делалось все тише, а в стрекотании цикад установился какой-то неправильный ритм.
Вдруг песчаную косу быстрыми кошачьими прыжками пересекло какое-то животное и поплыло к быстрине. Было хорошо видно, как его плоская голова рассекает гладкую поверхность запруды.
Я толкнул локтем деда Мирю. Он ответил мне тем же движением, что означало: «Сиди тихо, я все вижу».
Животное достигло быстрины. Теперь там происходило что-то совершенно непонятное. Слышались всплески, на камнях над водой показывались черные спины и тотчас исчезали, на отмели мелькали какие-то тени. Я ждал, что сейчас старик вскинет ружье и выстрелит; сердце у меня стучало, как молоток, дыхание перехватывало. Но дед сидел неподвижно, положив руки на ружье, которое он держал на коленях. Тень вербы, падавшая на его лицо, делала его незнакомым и загадочным.
Над быстриной скользнула большая птица. С бархатистой мягкостью она взмыла вверх, бесшумно и круто повернула и устремилась к нам. На фоне неба ясно были видны ее большие широкие крылья, короткое округлое тело. Загремел выстрел. Красное пороховое пламя взметнулось длинным языком, звучно простонал стальной ствол. Птица качнулась и упала в воду в нескольких шагах от нас…
— Вот так! — весело сказал дед Мирю, опуская дымящееся ружье и вынимая стреляную гильзу.
Я кинулся доставать птицу. Течение несло ее к середине запруды. Два огненных глаза заставили меня отдернуть руку. Птица была жива. Она смотрела на меня, и в ее мрачных глазах горело зловещее, пугающее душу пламя.
— Оставь. Все равно река ее унесет, — сказал дед Мирю.
— А кто это? — спросил я, чувствуя, как по телу проходит дрожь.
— Филин.
— А что он делал, почему он… он что, на нас хотел напасть? — расспрашивал я, еще не оправившись от смущения и пытаясь понять, что за молчаливая драма разыгралась на наших глазах так неожиданно и быстро.
— Он нападал на выдр, разбойник. Самка учила своих детенышей ловить рыбу, а он пытался кого-нибудь из них утащить.
Филина несло течением к противоположному берегу.
— Если он даже вылезет на берег, сороки его завтра прикончат, — сказал дед Мирю. — Скорей всего и сам помрет, разве только я в крыло его ранил. Но сороки так или иначе с ним расправятся. Он охотится на них по ночам, и они его ненавидят. Его все птицы ненавидят. Ты поспи, успокойся, — закончил он, сворачивая цигарку и не отрывая взгляда от реки.
— А выдры? Почему ты их не убил?
— Они, наверное, больше не покажутся. Впрочем, кто их знает, может, и вылезут, но уж ко вторым, к третьим петухам, когда начнет светать, — сказал он и, сообразив, что так и не объяснил мне, почему он не стрелял, добавил: — Выдра от нас не уйдет. У нее трое маленьких. Пусть подрастут немного… Ты ложись, поспи. Скоро роса выпадет.
Я завернулся в поддевку, поджал ноги и попытался заснуть, но сон не шел ко мне. Все хотелось поглядеть, что делается в запруде, не покажется ли там снова голова выдры, не мелькнет ли на камнях над быстриной чья-нибудь тень. Глаза филина продолжали смотреть на меня — кроваво-красные, горящие, как глаза безумца. Я вздрагивал, вспоминая о них, и, съежившись под толстой поддевкой, погружался в какую-то зыбкую дремоту.
Река плескалась ровно, успокаивающе. Стало прохладно. Выпала роса. Луна склонилась к западу, и лягушачье пение стало протяжным и грустным.
Прежде чем я совсем заснул, мне показалось, будто все вокруг стихло, притаилось и замерло в каком-то ожидании, точно земля именно в эту минуту прошла половину своего ночного пути.