Вскоре мы с поэтом уже стояли на крыльце и дожидались полковника. В глубине дощатого строения полковник и Нинель, она же, кажется, Курья или Мырья, пели народную песню.
Все народные песни всех народов мира похожи одна на другую, что якутская, что ирландская, в середине славянские и чухонские. Их отличает заунывность и всеобщая бездарность. Если же иногда возникает что-то с огоньком, с волшебством, песня немедленно перестает быть народной, а становится авторской. В этой связи девяносто процентов современного рока можно считать народным творчеством. Когда слышишь слово «народ», ей-ей, хочется немедленно вытащить носовой платок.
Colonel Tomson was a folksy man in terms of arranging a living quarters for newcomers. Whichever he offered was crammed with goats, chicken, whimping kids, shapeless women and burly men. His imagination, defmetely, was in a total disaccord with that of ours. The very word Saaremaa with its vowels has been filling our noggins with the abudance of air. The imagination has been drawing a picture of the picked tiled rooves crowned by the weather vanes turning under the gusts of the European wind which comes down from the skies with its formation of clouds that resemle the Trafalgar Battle. As far as the colonel was concerned he certainly had a diametrically different vision of his island and so he commanded his jeep’s driver to stop near some ugly Soviet settlements which have been situated in dark narrow alleys under the impenetrable gloomy foliage and smelled inescapably with chicken crap and fish entrails, inequivocally evoking in us that notorious Ilf and Petrov’s «Crows Burrough».
At any place we stopped we were offered some disgusting drinks and revolting snacks. Population, if not spoke Russian, reminded nothing but a bunch of the wretched crooks, the true clients of the Worker’s State. It was exactly the Colonel Tomson’s strata, where he was inetercepting spies and overpowering girls. Finally we realised that it was Saturday and Colonel’s goal was far away from getting the living quarters for two Russian writers, but then much close to an idea of getting plustered free like a swine. Sooner or later he did succeed and, like a blabbering sack with all his notebooks, fountain pens and unloaded revolver slipped from his seat into his jeep’s buttom.[2]
После того как полковник отключился, включился и начал болтать на приличном русском его шофер, молодой эст с пистолетом на кожаной заднице. Я вас, реппята, к моему дяде сейчас отвезу, на хутор Саар. Там – тишшина.
Около часа мы ехали вдоль северо-западного берега. Густые дикие заросли по левому борту иногда раздвигались, открывая благородную картину: дюны, сосны и свежее, темное, глубокое море. Наконец прибыли: что за дивный мир! Три дома стояли на холме, два красных, как бы подсобных, и один голубой, основной. Все они были сколочены из досок, то, что в Америке называется clapboard. Таких домов в российской Совдепии и не встретишь. Мы с Найманом переглянулись. Это был почти иностраннооблитературенный хутор. Литературственность придавали ему не только дома, но и заборы из трех продольных досок, и обкатанные, как солдатская башка, столбики, и растянутые между домами сети, и кольчатые ловушки на угрей. В центре хутора стоял столб электросети, на нем сидел здоровенный баклан. Неглупым глазом он озирал невероятное происшествие: прибытие машины с тремя несвежими молодцами и одним полутрупом. Мы с Найманом переглянулись.
Основной склон холма шел в сторону моря, на нем росли пирамидальные можжевельники, из-за которых, казалось, может шагнуть маркиз со шляпой в руке или порскнуть пастушка в подоткнутых юбках. Мы с Найманом еще раз переглянулись. Были бы мы более наблюдательны, сразу заметили бы главного жителя этих мест, сидящего с другой стороны на фоне хвойной стены, четырехсотлетнего ворона Карла, и сразу бы поняли, что если баклан не глуп, то ворон мудр. Пока что мы лишь возопили: «Сержант, ты нашел то, что надо!»
Полковник в это время хрипел. Горло его противоборствовало скопившейся слизи. Сержант, розовая кожа под белесым бобриком волос, сигналил, вжимая большой палец в сердцевину своей гэбэшной машины. На крыльце появился хозяин, светлоокий Саар. Начался эстонский диалог, всякий раз напоминающий вакханалию гласных и глухое похмелье согласных звуков. В результате этого диалога мы получили две смежные комнаты на втором этаже голубого дома. Обе комнаты были украшены так называемыми «капертами», самыми популярными в те времена предметами морской фарцовки, полуковрами-полугобеленами, по три фунта стерлингов каждая, если покупать в Гибралтаре.
На обеих были изображены некоторые колонны с плющом и поляна с пирамидальными можжевельниками, между которыми сновали белозадые маркизы, настигающие розовоногих пастушек. Мы с Найманом переглянулись в восторге.
Сержант перед отъездом перетащил полковника Томсона на заднее сиденье и как бы примерился врезать ему ребром ладони по горлу. «Кат», – пояснил он нам на прощание. Он хотел сказать «гад», но получилось еще точнее.
Машина ушла, и из кухни немедленно появилась миссис Саар, щеки как яблоки. Тут же она запела нам что-то свое, руническое, мы не сразу поняли, что приглашают к обеду: вареный картофель, копченый угорь, свежие огурцы.
Так мы, наконец, оказались за границей. Никто вокруг не говорил по-русски, ничто не напоминало нашей великой родины. Кроме денег, конечно, но и они имели тут какой-то особый счет. С трудом мы пытались выяснить, сколько с нас полагается за постой. Отрезанные от материка, хуторяне, кажется, вообще не понимали, что мы должны что-то платить. В ответ на вопрос: «Мистер Саар, сколько с нас?» – хозяин только улыбался и показывал ладонью на стул: присаживайтесь, мол, посидим, помолчим. Такова же и хозяюшка. Любое обращение к ней она понимала как просьбу покушать и тут же что-нибудь предлагала: то молока, то крыжовнику, но больше всего угря во всех видах – жареного, копченого, заливного, в маринаде.
Сколько же все-таки платить за кров и стол? Однажды положили перед супругами пачку денег и бумагу с карандашом. Давайте считать! По трешке с носа в день или по пятерке? Перед знаками умножения лица Сааров окаменели. Минут пять мы все сидели молча. Над нами цвела яблоня, если так можно сказать о дереве с созревшими плодами. Свой нос из-за плодов высовывала пичуга, если так можно сказать о черт знает какой птице. Наконец Саар двумя пальцами рыбака выудил из пачки зажеванную лососятину брежневской десятки, солидно тряхнул ее за краешек, будто это был банкнот Британской короны, и выразительным жестом показал: баста! Радость мальком угря промелькнула по лицу хозяйки, и финансовые расчеты были закончены.
Не интересуясь нисколько производственными успехами тружеников социалистического моря, мы тут, на хуторе Саар, за милую душу тунеядствовали, то есть творили. Я сидел за письменной машинкой и не без удовольствия трещал на ней дурацкую историю «Бурная жизнь на юге» в форме киносценария. Подходил срок второй пролонгации, надо было представить еще один вариант на восьмидесяти страницах с двумя интервалами. В те годы нередко при помощи дружков, сидящих в редсоветах, мы получали авансы на написание киносценариев, двадцать пять процентов. Редсоветы давали поправки и с ними еще десять процентов. Потом давали вторые поправки и еще пятнадцать процентов, после чего сценарии выбрасывались. В общем, народ даже из этого бессмысленного труда старался извлекать забаву.
Найман тем временем в задумчивости, свойственной нашим поэтам, прогуливался по хутору. Иногда он брал нижнюю часть своего лица в кулак. Иногда где-нибудь застывал у забора, чтобы потом двинуться дальше. Я все хотел его спросить, замечает ли он, что ворон Карл постоянно следует за ним, временами сливаясь с темной хвоей. Знает ли он, что его творческие муки не остаются незамеченными также и бакланом Бобби Чарлтоном, что постоянно смотрит на него со столба, а при удалении поэта перелетает на конек крыши буроватого сарая, где стоят две коровы и где почтальон складывает на столике письма для окрестных рыбаков, все больше из Канады от сбежавших родственников. Все собирался спросить, да не спросил. Вот теперь спрашиваю: замечал, Толик?
Ошалев от треска машинки и от ублюдочных героев комедии, Эдика Евсеева, то есть Одиссея, и его младшего дружка Толи Макова, то есть Телемака, я иногда забрасывал своего мосфильмовского «Улисса» и заваливался под канадскую «каперту» с увлекательным чтением: Николас Бердяев, «Самопознание». Эту книгу, изданную в Париже «Имкой», Найман недавно получил от идеологического диверсанта и привез с собой на самом дне вещмешка. Она как нельзя лучше подходила к атмосфере острова, где от советской власти не осталось уже почти ничего, кроме госбезопасности. В ней, в частности, говорилось, что та реальность, в которой мы обретаемся от рождения до смерти, вовсе не является основной. Это периферийная реальность, своего рода ссылка, куда мы выброшены по непостижимым причинам и где должны мыкаться до возвращения в истинную, грандиозную и феерическую, реальность.
Читал, проникаясь бердяевским вдохновением, лишь изредка отвлекаясь к маркизам и пастушкам – а это что за реальность? – а потом засыпал. Во сне блуждал по периферии этой периферийной, фальшивой реальности, пока вдруг не возвращался в ее эпицентр, где поэт Найман в этот момент включался в рев лондонских стадионов. В то лето в Англии как раз проходил чемпионат мира по футболу. Ревели стадионы, иногда сквозь рев долетали имена знакомых московских парней – Валеры Воронина, Эдика Стрельцова, Игорька Численко, которого комментаторы называли Чизлонго. Приемник, настоящий «Сони», которым я тогда гордился, был нашим единственным развлечением. Он категорически не принимал Москву, зато великолепно настраивался на Би-би-си. «Англия, Англия, – шептал Найман, – Год сэйв зы Куин!»