Фотографии и бумаги я ношу в старомодном портфеле. Если я не таскаю с собой этот нелепый, громоздкий груз, то Мэрилин сует нос в мою рукопись, дабы выяснить, что у меня на уме. Мэрилин — беспокойная и несчастная женщина. Я не даю ей возможности ничего увидеть, потому что знаю — она обсуждает меня с другими людьми, а также потому, что, по моему мнению, она неспособна правильно понять прозрения, появившиеся у меня с тех пор, как я начал думать о Вьетнаме. Мэрилин очень хочет — правда, только ради собственного блага, — чтобы карьера у меня удачно состоялась. Она встревожилась, заметив, что я свернул с проторенной дороги ортодоксальной пропаганды и ищу свою собственную тропинку. Она — конформистка, которая надеялась, что, выйдя за меня замуж, найдет во мне своего близнеца-конформиста. Но в душе я никогда не был конформистом. Я всегда выжидал свое время. Больше всего Мэрилин боится, как бы я не перетащил ее из пригорода в какую-нибудь дикую местность. Она полагает, что любое отклонение приводит в дикую местность. Это потому, что у нее ложное представление об Америке. Она не может поверить, что Америка достаточно велика, чтобы хватило места для всех тех, кто отклоняется. Но Америка больше нас всех: я признал это задолго до того, как сказал свое слово Кутзее, — Америка проглотит меня, переварит, растворит в своей крови. Мэрилин зря боится: у нее всегда будет дом. Да и вообще, согласно истинному американскому мифу, это не я отклоняюсь, а циник Кутзее. Только сильные могут не сбиться с пути, когда у истории черная полоса. Возможно, Кутзее переживет семидесятые, а вот простые натуры, подобные Мэрилин, без веры погибнут.
Несомненно, Мэрилин хотелось бы верить в меня. Но она не может — с тех пор как решила, что моральное равновесие у меня нарушено работой по Вьетнаму. Мое человеколюбие пострадало, и я пристрастился к неистовым и извращенным фантазиям. Все это я узнал в те сентиментальные ночи, когда она плачет у меня на плече, обнажая свою душу. Я целую ее в лоб и бормочу что-то утешительное. Я призываю ее взбодриться. Я — это прежний я, говорю я, все тот же прежний, любящий я, она всего лишь должна мне доверять. Мой голос звучит монотонно, она засыпает. Это утешительное средство помогает на день-два: она внезапно заключает меня в объятия, ходит на цыпочках, подогревает мне еду, доверяет секреты. Мэрилин — доверчивая душа, вот только довериться ей некому. Она живет в надежде, что моя психическая ожесточенность (так называют это ее друзья) закончится вместе с войной и вьетнамским проектом, что возвращение в цивилизацию укротит меня и в конце концов очеловечит. Подобное прочтение моего состояния, отдающее романами, забавляет меня. Я бы даже мог однажды сыграть роль загубленного и воскрешенного парня, если бы не подозревал тут влияние хитрых советников Мэрилин. Мне известно, что начали выходить книги о садистах, орудующих в пригородах, и зомбированных психах, у которых вьетнамские «скелеты в шкафу»[1]. Но, по правде говоря, я никого еще не зарезал. На рассвете я часто пересчитываю их — никто не пропал. Нет, уж если бы я отдался душой и телом беллетристике, то предпочел бы сочинять сюжеты сам. Я все еще капитан своей души.
Мэрилин и ее друзья верят, что любой, кто слишком приблизится к сокровенному механизму войны, страдает видением ужаса, которое полностью развращает его. (Я формулирую мысли Мэрилин и ее друзей лучше, чем они сами. Это оттого, что я их понимаю, а они меня — нет.) За последние годы отношения между моим собственным телом и телами других людей изменились — как именно, я подробно опишу в свое время, в соответствующем месте. Мэрилин связывает эти изменения с двадцатью четырьмя фотографиями человеческих тел, которые я теперь вынужден носить с собой весь день в портфеле. Она уверена, что у меня есть секрет — раковая опухоль постыдных познаний. Она приписывает мне этот секрет себе в утешение: ведь верить в секреты означает, что ты веришь в бодрую доктрину, будто в лабиринте памяти можно найти объяснение всему, что пугает. Она бы не поверила, если бы я стал это отрицать, и ее друзья тоже. Они демонстрируют свои когти: даже если это глубоко укоренилось, обещают они ей, мы это выкопаем. Я бы всё объяснил Мэрилин, если бы она не была отравлена их ядом. Нет никаких секретов, сказал бы я ей, всё на поверхности, и те, у кого есть глаза, могут увидеть это по тому, кто как себя ведет. Когда ты обнаруживаешь, что больше не можешь меня целовать, сказал бы я, ты говоришь мне знаками, что я мертвечина, к которой тебе противно прикасаться. Когда я, в свою очередь, довожу твое тело до судорог с помощью моего маленького зонда, работающего от батарейки, я всего лишь ищу более искренний способ нащупать свои собственные центры силы, нежели с помощью неудовлетворяющего соединения гениталий. (Она плачет, когда я это делаю, но я знаю, что ей это нравится. Все люди одинаковы.) У меня нет от тебя секретов, говорю я, а у тебя — от меня.
Но в дневное время Мэрилин неумолима в своем стремлении раскрыть тайны. Каждую среду она оставляет дом на темнокожую беременную девчушку и отправляется в Сан-Диего лечиться и делать покупки. Я не имею ничего против и охотно оплачиваю расходы. Если Мэрилин снова станет улыбающейся блондинкой с длинными загорелыми ногами, мне все равно, каким идиотским способом она этого добьется. Я устал от этой неврастенички с волосами, завязанными в крысиные хвостики, которая ползает по моему дому, вздыхая и заламывая руки, или спит целые сутки. Я плачу деньги и надеюсь на результат. Однако в настоящее время борьба по средам за то, чтобы она снова стала собой, начисто лишает ее сексапильности: безмолвные слезы, красный нос, рыхлая плоть затормаживают мои самые мощные эрекции, и мне остается лишь мрачно, кое-как выполнять свой супружеский долг.
И тем не менее я обнаружил, что именно по средам мне больше всего нужна Мэрилин. Я намеренно возвращаюсь домой пораньше, чтобы отпустить Марсию, и жду, выглядывая из-за занавесок, «фольксваген» Мэрилин. Когда она открывает дверь, муженек тут как тут, готовый принять пакеты с покупками. Она одаривает его улыбкой, в которой проскальзывает циничная догадка. Больше всего Мэрилин хочется упасть и уснуть навеки, но я кручусь вокруг ее юбок, как спаниель. Не улавливаю ли я слабый запах чужого мужчины? Несчастные молодые жены, которые уезжают на целый день по каким — то неопределенным делам, часто заводят внебрачные связи. Я знаю жизнь. Мне любопытно узнать правду, весьма любопытно. Что мог найти другой мужчина в этой усталой, измученной женщине? В качестве упражнения я смотрю на нее глазами чужого мужчины. Новые перспективы возбуждают меня. Несомненно, у меня блестят глаза. Но Мэрилин устала: она улыбается и отмахивается от моих ласк. День был жаркий, ей надо принять душ; спрашивает, заплатил ли я Марсии. Я зрелый и терпеливый. Смотрю, как она принимает душ. Под струями воды она молодеет, движения становятся неловкими.
Можно пристраститься к чему угодно — да, к чему угодно. Я пристрастился к поездкам на большие расстояния — чем дальше, тем лучше, хотя вождение выматывает меня. Я считаю прожевывание отвратительным процессом и тем не менее непрерывно ем. (Я худой, как вы догадываетесь: мое тело выбрасывает всю пищу переваренной лишь наполовину.) Я определенно подсел на свой брак, а это, в конце концов, привязывает сильнее, чем любовь. Если Мэрилин неверна, то от этого она мне только дороже: ведь если другие мужчины что-то в ней находят, значит, она представляет интерес, и это меня успокаивает. Каждый день измены втекает в резервуар интимной памяти в теле этой неврастеничной домохозяйки, и я пока что тщетно распаляю свое воображение, пытаясь разделить их интерес к Мэрилин, однако пообещал себе, что однажды прорву эту плотину.
Она засыпает, обхватив себя руками. Я лежу рядом с ней, трепеща, остро ощущая легчайший запах, исходящий от ее кожи, и веду с собой сладкую борьбу, чтобы сдержать поток слов («Скажи мне, скажи мне…»): если произнести их преждевременно, они нарушат чувственные чары. Именно по ночам в среду я должен признаться себе, что без Мэрилин мне не было бы смысла продолжать. И таким образом, несомненно, начинаю осознавать, что это значит — любить. Вообще, я способен испытывать к спящим существам самые сильные приступы нежности. Я могу плакать от радости над спящими детьми. Порой я думаю, что мог бы достичь высшей степени экстаза, если бы Мэрилин спала, когда мы занимаемся с ней сексом. Конечно, существуют способы добиться этого.
Но я не верю, что Мэрилин по-настоящему получает удовольствие с другими мужчинами. Она по своей природе онанистка, и ей нужно равномерное механическое трение, чтобы вызвать перед ее внутренним взором фантазии о порабощении, которые в конце концов исторгают у нее стоны и дрожь. Если она идет с незнакомцами, то лишь для того, чтобы избежать неловких трапез в одиночестве или продлить грустное веселье сборищ, на которых распавшиеся пары и тупые мальчишки соприкасаются кончиками пальцев, пытаясь оживить угасающий огонь. Случайный секс означает для Мэрилин: две пары холодных ног, заученная прелюдия, краска стыда и милостыня в темноте. Они спокойно улыбаются, страсть иссякла, и они мечтают оказаться у своего домашнего очага и никогда больше не видеть друг друга. «Ты кончила?» — «Нет, но это было чудесно». Горькая чаша осушена.